КМТ
Учебники:
Издатели:
Ссылки:
|
Наследие древних цивилизаций Юлия Бекенская © 2015 Пьяная гавань Место, где земля закругляется.
Л. Кассиль
— Долго еще? — Николай ежился, охлопывал себя по карманам, крутил шеей, привыкая к одежде.
Старик взял его под локоть. На ночной улице они были, как бельмо на глазу: пожилой гражданин в плаще и берете по случаю хмурых, как обычно, летних погод, с банкой в авоське, и рослый парень с сумкой через плечо. Впрочем, кому какое дело?
Окраина Ленинграда. Тут и днем безлюдье. Лишь ветер ерошит деревья, гонит по улице пыль и листовки. В выбитом окне первого этажа наискось плакат «Хопер инвест — отличная компания». Конец улицы Савушкина, в прошлом безымянного отростка Благовещенской.
Слева потянулся бетонный забор с лоскутами объявлений и пузатым граффити.
Предупреждение: «Стой! Прохода нет». Жирным и черным: «Банду Ельцина под суд». И совсем странное «Не в деньгах счастье», какого-то спятившего от нынешних передряг доброхота. Через сотню метров в заборе обнаружилась дыра.
— Сюда, — Ильич пролез первым, огляделся. Прикрутил звук в слуховом аппарате. Мало ли. Может, кое-кому не спится.
От дыры сквозь заросли вилась тропинка. Огромный пустырь в молочном свете напомнил Николаю поле чудес. Останки грузовиков в бурьяне, строительные вагончики, гаражи, хибары из ящиков, местами новехонькие, кое-где — просевшие от старости внутрь. На высоком сарае реял красный флаг.
— Заброшенная лесопилка, — пояснил дед.
Кто-то там есть, подумал Николай. Людей он не видел, но чувствовал, что на всей этой, безлюдной с виду, земле, кишит жизнь. Как в муравейнике.
Ноги болтались в чужих башмаках, плечо ныло. Сволочь тяжелая, думал он, все зло от нее. Подавил порыв размахнуться и зашвырнуть сумку подальше.
Пахнуло водой. Дорога шла под уклон. Тянулись ржавые рельсы. Куда? в тупик, ясен перец. Сейчас все пути тупиковые.
Остовы лодок, камни. Кучи щебенки и песка. Пахнуло дымком и едой. Макаронами, решил Николай, и в животе забурчало. Зудели комары. Шмыгнул через дорогу кто-то серый и тут же растворился в тени.
Вода. По акватории, сколько хватает глаз, лодчонки и катера, ржавые баржи и корабли — самая густая жизнь там. Вдали едва угадываются точки рыбацких лодок.
Ноги вязнут в песке. Зеленые от ряски сваи, тухлые заводи меж причалов и запах — свежих огурцов и соляры. Перевернутые лодки, при цепях и замках, чтоб не сперли. Все равно сопрут. Время такое.
— Кажись, этот.
Щербатый причал пружинил под ногами. Покачивался катерок. Старик стукнул по борту:
— Боцман, принимай!..
В каюте заворочалось, грохотнуло. Заспанный лысый мужик в тельняшке поздоровался с дедом, сунул клешню Николаю. Рукопожатие было крепким.
— Проходи, — кивнул он.
Николай, достал из сумки обернутый газетой сверток, протянул старику:
— Спасибо, Антон Ильич. Вот, — он замялся. — Вы точно решили? Может...
— Не может, Коля, — мягко сказал дед, — ступай с богом.
Николай шагнул на катер.
Ильич сунул сверток в авоську. Край желто блеснул металлом. Катерок отвалил, лавируя меж посудин.
Хрен теперь эти Кольку достанут. Сплюнул, побрел вдоль берега. Ничего, прорвемся. Тут свои правила.
Он называл их «эти».
Эти хапают все, до чего дотянулись. Плодятся, как мухи-дрозофилы: вчера один, завтра — туча. Страну растащили, схарчили. Всосали заводские дымы, понатыкали кабаков. Под лубок расписали, суки, город: всюду торгуют, крутятся, перетирают, палят. И слова-то у них жуют и чавкают: тач-ки, баб-ки, тел-ки, ларь-ки. Гнилое племя!
Вот был пионер, Славка... щекастый пацан, ревел над воробьем, подранным кошкой. Птаха в руках, кот на дереве... глаза птичьи пленкой подернулись, лапки дрыг. Славка стоит, слезы капают... и чего вспомнилось?
Был Славка — и нету. Смолотило и выплюнуло. Есть теперь Ярый, авторитет. Сопляк, а туда же, чавкать: пуш-ки, стрел-ки...
Меж гаражами завыла собака. Подхватила другая, ближе к яхт-клубу. Старик прислушался, улыбнулся. Глянул в авоську, проверил, не разбилась ли банка. Заспешил, огибая топляк и камни, по берегу.
Железный ангар, рядом пара автомобилей с открытыми дверцами: далеко не уедешь, колес-то нет. Автомастерская. В иные ночи лязгали там без перерыва, матерились, а из щелей под дверью бился лиходейский свет. Сегодня темно.
Обогнул сваленные покрышки. За спиной заорали:
— Дедушка, сигареткой не богат?
Обернулся и вздрогнул. Перед ним стоял хот-дог. Ростом на две головы выше, покачивался на длинных, обутых в войлочные сапоги, ногах. Из пары румяных лоснящихся булок бесстыдно торчала сосиска.
Видение протянуло руку. Девичью, с длинными пальцами. А безымянный с мизинцем скрючены, как на птичьей лапке.
Ильич выдохнул:
— Людмила! Поберегла б старика... так ведь кондрашка хватит! — достал «Беломор». — Чем богаты...
Безголовая Люда — так ее тут называли. Без шапки ходила даже в лютый мороз. Ядвига все спрашивала: Людмила, зачем вы без головы ходите?..
Хот-дог откинул с лица сетчатую тряпицу. Прозрачная, по-чухонски белесая кожа, глаза в пол-лица. Соплей перешибить, осподиии...
Ильич чиркнул спичкой, дал прикурить даме. Молчали. Чего говорить?
Год назад, в девяностом, окончила училище. И кому нужен ее Рахманинов? Устроилась, мир не без добрых людей, тапершей в подвальный кабачок (как пианино-то туда затащили?). Внешностью бог не обидел, хотя до дебелых, ногастых шмар, обсидевших шалман, не дотягивала. Охрана с пониманием отнеслась, клиентов просили — не троньте малахольную. Полгода поработала, не пыльно, эх, может, и сейчас бы лабала...
Два огонька в полумраке, сырой ветер с залива.
Люда вытащила несколько беломорин:
— Можно?.. — лицо опять спряталось за тканью. Махнула, побрела прочь.
Тогда, зимой, Ильич случайно ее углядел. Стоит в проулке, раздетая, руки в крошеве красно-белом, трясется. Едва увел.
Той зимой акватория поздно встала. Тогда же Кайрат появился, за месяц до Людки, чуть раньше — боцман...
Кайрат, когда его достали, только мычал. Ничего, оклемался: бушлат потеплей, супчик горяченький... прижился. До сих пор по «рафику» своему горюет. Но лучше уж тот на дне, а он тут, чем наоборот, верно? Нелюди: живого человека топить...
... Петляет хот-дог бурьянами Пьяной гавани. Людка, что ль? Какая Людка? Не знаем никаких Людок. Показалось вам, гражданин начальник.
Нет тут людей. Одни мороки.
...Если на вас надеты поролоновые булки, а под ними — подаренный боцманом тельник, то ночь на заливе простудой уже не грозит. Лето, говорите? Ну-ну.
Ко всему человек привыкает. К вечной качке, вою сигнализации с берега и сальным, дымом пропахшим волосам. К гнусавым молитвам Кайрата и мощному храпу Ядвиги. К кровавым теням в коридоре, когда небритый студент печатает фотографии перед зачетом. Красный колпак на единственной лампе, увеличитель, похожий на портовый кран. Боцман смеется, что студент дрочит на журнал «Советское фото». Маслянистые жижи, карточки на прищепках... глядя на них, можно подумать, что ты в общаге. Нормальной, настоящей, и впереди у тебя — лекции, гулянки и целая жизнь.
Эх. Где она, жизнь? Разбилась с гипсовым Буддой в кафе «Лилия» о дурную башку. Клиенту, главное, хоть бы хны. Подумаешь, блузку содрал, по нынешним временам, спасибо б сказать, что не кожу... Неблагодарная Людка, эх-эх... Будду жалко.
Один ушлый мужичок на барже все ее расспрашивал. Расчувствовался, аж слезу пустил. Думала, кадрить ее пытается... и куда делся? Боцман сказал, переехал на другую квартиру... Ага, а квартира мокра и полна мелких рыб. То, что поет, знает. Да не хотелось бы с этим еще раз столкнуться...
Раз она вышла воды набрать. Гигиенические процедуры в отеле «Пингвин» — целый аттракцион. Мужикам проще — воды на харю плеснул, и орел, а бабам — как хочешь, так и выкручивайся. Ведро на веревке за борт кинула, своему отражению в рожу, а она, рожа рябая — нырк! Вбок ушла. И на Людку из воды пырится.
У нее тогда сердце чуть горлом не вышло. Нахрен ту гигиену; ведро упустила, визжала так, что боцман на палубу выкатился — без штанов, но с монтировкой.
Той же ночью впервые пение слышала: от серенады в ушах сережки звенели. Ядвига мигренью маялась, а Кайрат четки тискал, шептал: шайтан.
Видать, это Людкин визг задел за живое — мол, оно тоже умеет. Кошмар. Но чутьем, которое у человека без адреса просыпается, знала Людка — не за ней та песня.
За ней другие ходили. Тот козел, Буддой венчанный, подарил ее своим бугаям. Так и сказал: кто пианистку найдет, тот ее и танцует. Всем трудовым коллективом...
Но ко всему привыкаешь. Зимой туговато, конечно: дубак, а буржуйка греет, пока рядом сидишь. Не разнежишься.
А по весне халтурка нашлась — не бей лежачего. Спецодежда, питание. Тетка знакомая для кафе сосиски выдирала из хот-догов, а булки, говорит, хошь, себе забирай. Весь «Пингвин» теперь эти булки трескает.
Люда протиснулась меж гаражами. Всем ватные штаны хороши: сберегут от комаров и собак, от непрошеных кавалеров застрахуют, а гопников легко отпугнуть, назвав имя работодателя. Но один существенный минус сжирает все плюсы: чертовски трудно пробираться в узких местах!
Вытянула застрявший рукав и замерла. Впереди на тропинке стоял человек. В руке держал... оборжаться! Карту.
Взгляд сосредоточенный, как у пионера на спортивном ориентировании. Ах, сколько тропинок было истоптано в Лемболово, сколько костров сожжено. Давно. В другой жизни.
Крепко, сноровисто одет дядька. Высокие ботинки, ветровка, кепи. Ровный загар, очки не дешевые... Взгляд цепкий. Сейчас такой редкость. Все больше вниз смотрят, чтоб не нарваться. Немолод. Красиво старится мужик: дубеет, как хороший коньяк. На яхтсмена похож. Но эти дальше по берегу. Мажор или буржуй. Набежало, акционеров хреновых. Только карта красавчику зачем?
— Огоньком не угостите? — спросила она.
— Извольте.
Слово-то какое! Русский чистый, с мягким акцентом. Прибалт? Белые, длинные, как у врача, пальцы вытянули зажигалку. Выпорхнул огонек.
Люда прикурила и благодарно шаркнула ножкой. Маневры хот-дога ограничены, зато жесты обретают выразительность.
Незнакомец фыркнул и поклонился в ответ. Прям полонез среди бурьянов: хот-дог и спятивший прибалт с картой.
Дядька зашагал к берегу. Люда затянулась, провожая его взглядом, закашлялась. Отрава! Балда, надо было стрельнуть. У такого запросто пачка «кента» могла заваляться.
Докурила, с отвращением натянула на руки огромные перчатки: как боксерские, но с пальцами. Миккимаус, блин. Но холод не тетка.
Мужчина споро шагал по тропинке.
Пахло тухлой рыбой, цветущей водой (не сравнить с цветущей акацией, да!), дымом с дороги. Под ногами хрустело стекло.
Сосиска! Если б не голос, ни за что бы ни догадался, что в кошмарном одеянии дама. Однако ничего не меняется. Он хмыкнул.
От пяти до ста пяти дамы-с одинаковы, абсолютно все. По-прежнему любая начинает кокетничать и строить глазки. Польщен, конечно. Но сосиска... Боги, как надоело! Не стоит забывать, что он тут гость.
Просто гость...
Он протрубил губами невнятный марш. Конечно, дамам он обязан многим. Именно они, знойные черноволосые сеньоры, спасли его, белесого, ни черта не понимавшего чичако от смерти. Пригрели на могучих, гладких, как баклажаны, грудях, научили языку, одарили всем, что имели...
Почему-то в жаркой Мексике его рыбьи глаза пользовались у женщин успехом. Он ухмыльнулся, вспоминая, как вынырнул из теплого, так не похожего на эту вонючую лужу, океана. Ошарашенный, безъязыкий...
Остановился, глядя на стайки мелких суденышек. Тогда по берегу еще торчали кабаки, полные грязной матросни...
Последний раз он был в России в семидесятых. К этому времени уже неплохо обустроился в Европе (когда в запасе вдруг оказалось восемьдесят лет без старости, это можно себе позволить): с прилично набитым кошельком, репутацией коллекционера, отсидев на жарких берегах революцию, обе мировые, железный занавес. Не такой он был, кстати сказать, и железный. Хотя время для экспедиций не лучшее.
Переводчики, молодые и спортивные, как из одного инкубатора, ходили с ним всюду, пресекая попытки посмотреть жизнь ленинградских окраин.
— Дались вам эти новостройки, — улыбались они. — Возьмите билетик в Кировский.
После Ла Скалы Кировский не удивлял, но приходилось идти и зевать в царской ложе.
Сейчас проще. Приходилось, конечно, опасаться за свою шкуру, но общий бардак и дезориентация граждан на обломках страны делали путь безопаснее. Больше никто не навязывал переводчиков. Проституток, валюту, матрешек — да. Но стоило съехать в частные апартаменты, и этот сервис сошел на нет.
Зато ощутимо теплело. Он чувствовал — близко. Частым бреднем прочесывал комиссионки. Благо, узконаправленный интерес давал возможность осмотреть каждую вещицу.
Удивительно, что пришлось вернуться в проклятое место. Впрочем, возможно, тут закономерность...
Единство места? Хотя он предпочел бы больше не экспериментировать. Но тогда был дурак, молодой, самонадеянный... к счастью, обошлось: спасибо оборвышам, что удачно тогда подвернулись. Если прибор тот самый — он просто возьмет его и уйдет. Страна стукачей — хорошо, что хоть в этом ничего не изменилось.
Не стоит считать его злодеем или одержимым. Он смеялся, глядя на расплодившиеся фильмы о сумасшедших профессорах. Мадам Шелли оказала кинематографу неоценимую услугу.
Все намного мягче, чем представляют сценаристы. У него в Бельгии, в уютном особняке за высокой стеной, живут четыре кошки.
И ему совершенно не нравится убивать.
Глядя на волны, гость наклонил голову влево, выпятил нижнюю губу и застыл, покачиваясь...
...Историк стоял в лодке — тощая фигура в резиновом макинтоше. Вместо классного журнала прижимал к животу круглую железную штуку со стрелками. В лунном свете блеснуло стекло на глазу. Точно, Цапель!
Тае вдруг стало жарко. От тяжести преступлений, как совершенных, так и будущих, ей овладела бесшабашная лихость.
— Говорил тебе, он! — прошептал Митька. — Которую ночь к матросам плавает. Не иначе, за марафетом!
На кораблях дальнего рейда светились огни. С берега побрехивали собаки. Мерцали фонарики яхтенной ресторации. Это днем она ресторация, а ночью — притон. Митька рассказывал.
Если историк поймает — вышвырнут ее из гимназии. И так только из-за голоса держат. На молебнах мадам попечительница шепчет: «так ангелы божии поют» — про нее, про Таю. А тут — гимназистка ночью в порту. С мальчиком. В лодке!
Но Митька умеет ее окрутить: то притащит мертвого голубя, чтоб она пошила саван из лоскутов, то поведет по фабричным крышам...
Все богатство Митьки — гнутый гвоздь в кармане штанов. Отомкнуть лодочный замок этим огрызком для него плевое дело. Узнает лодочник — Митьке крышка. Но что историк делает ночью в гавани со странной железкой?!
Цапель торчал, как жердь, саженях в десяти. Их лодчонка дрейфовала недалеко от берега, скрытая тенью огромной ивы.
От воды холодило. Натянуло тучи, скрыв из глаз тощую фигуру.
Вскрик. Косой луч желтого света, как раз от лодки историка, прорезал темноту и вошел в воду.
Перегнувшись через борт, Тая увидела дно: камешки в иле, нитки водорослей и обломок доски, воткнутый в грунт. Появились мальки, верткие, как иглы. У самого дна извивалась змея. Или угорь? Рыбки будто не замечали света. Что-то было с ними не так. Она прикрыла ладонью рот, когда поняла: задом наперед они плыли!
Откуда-то появились крабы с клешнями. Пучеглазые, с Митькину голову. Раковины, огромные, как лохань, приоткрывали створки, будто дышали. Диковинные рыбы: круглые, как шары, верткие да цветастые: желтые, синие... а которые и полосатые. И все — хвостами вперед, что ж это, матерь Божия?
Бесовская вода! Казалось, дно отодвинулось, стало глубже. Тая перекрестилась, не жива, ни мертва.
— Что это, Мить?
— Нечисто дело. Тикать надо! — Митька схватился за весла.
— Уже не надо, — сказали над ухом так ласково, что ее пробрало до мурашек.
Историк улыбался. Круглая штуковина на носу лодки светилась. На часы похожа, только стрелки острые, витые, а вместо циферблата — вязь неизвестных букв. Они тонко подрагивали, а воздух над ними дрожал и светился, словно втягивая в себя все, чего луч коснулся: крабов, раковины, рыб. Полупрозрачные, они двигались по этому лучу и пропадали в дьявольских часах.
— Вовремя вы, оборвыши, — весело сказал учитель.
Он повернул стрелку, и плакучая ива, под которой они дрейфовали, съежилась листьями, просыпалась в воду тонкими ветками, и белый остов ствола, похожий на рыбную кость, стал голым и мертвым.
— Мы случайно, — зачастила Тая, — мы больше не будем. И никому не расскажем, честное благородное слово! — от звука ее голоса луч задрожал сильнее, будто хотел запеть с нею в такт.
— Конечно, не расскажете, — блеснул моноклем историк.
Лодки болтались вровень. Митька метнулся, но Цапель легко, как щенка, приподнял его за шкирку.
— Пусти, колдун! — заорал Митька, — тебя не боюсь, часов твоих дьявольских...
— Это астролябия, — учтиво пояснил историк.
От спокойного, насмешливого голоса у Таи застучали зубы.
Историк с силой швырнул Митьку на дно лодки. Тот ударился затылком о банку и стих. В воде вставали со дна корабли, обнажались белые кости скелетов.
— Значит, так это работает... — Цапель подкрутил стрелки, и направил поганую штуку прямо на Таю.
Он почуяла, как рвануло из-под груди, воруя дыхание, высушивая кожу. Не вздохнуть. Закашлялась, и кашель вышел сухой, дребезжащий.
— Оставь, — заревела она, а горло жгло от удушья, — дьявол, марафетчик поганый!..
Историк наблюдал с интересом, покачиваясь, будто у школьной доски. Тая закрестилась часто, но страшный сон не проходил.
— Не умирает, — удивился учитель.
Она закричала, и голос ее чудный тоже хотел жить, чистый, девичий:
— Богородице дево помилуй, — билась, но не могла выскользнуть из дьявольского луча. Он пьет ее жизнь, и из моря тянет, из воздуха, из рыб...
— Яви, молим тя, скорую помощь твою по морю плавающым и от ветров бурных тяжкия скорби терпящым, — шептала Тая.
Цапель стоял, прислушиваясь, но вдруг просиял: поднес астролябию к лицу и широко открыл рот, будто заглатывая этот луч, этих рыб, эту жизнь, которая еще в них осталась. Тая рванулась, чтобы сбросить его, но Цапель заметил. Узкое тело в макинтоше, блестящее, как рыбина, изогнулось. Резиновый плащ хлестал ее по лицу, гладкий и мерзкий, словно кисель.
— За все надо платить, оборвыши, — сказал он. — Особенно за любопытство, — и бросил ее за борт.
Ее закружило в бесовской воде, потянуло ко дну, обожгло, закололо иголочками под кожей.
Наверху лодка ходила ходуном и все-таки перевернулась. Две сцепившиеся фигуры забарахтались в облаке пузырей. Их тащило на дно. Но Цапель вдруг выпустил из рук астролябию. А потом исчез. Словно растаял в воде, растворился. Пропал!
И вода стала обычной водой: исчезли скелеты, перестал клубиться ил.
Митька шел ко дну. Тая схватила его за волосы, загребла отчаянно, не успев удивиться, откуда взялись силы. Хотела выдрать у него из рук астролябию, да где там! Зеленый, теплый, нечаянно приятный луч обнял ее. Вдруг стало покойно. Она поняла, что ничего плохого больше не случится. Тащила Митьку, а сил словно бы прибывало. Только б добраться. Только бы Цапель не появился опять.
На берегу Митька кашлял отчаянно, но дышал. Открыл глаза.
Она хотела сказать, мол, все позади, живы, и слава бо... Ночной воздух ожег горло. А Митька как заорет! Она по щекам его хлопать, и тут...
Увидела руки свои. А пальцы — зеленые, и перепонки меж них... а Митька все визжал, в крике заходился. Дуру-то золотую схватил, чтоб в нее швырнуть, но Тая отпрянула. Вода приняла ее, как родную.
Стала понятно, отчего так ловко она плыла, и так от того понимания стало тошно, что она закричала.
От крика завыли собаки, закрестились спросонья матросы да жители прибрежных хибар, а лодочник дядька Прокоп очнулся и чуток протрезвел.
Откричалась, оглядела руки с прозрачными перепонками, ощупала мягкие, отброшенные течением волосы и поняла, что больше не Тая. Не огорчилась: умение огорчаться осталось на берегу.
...Митька появлялся еще раз. Был не в себе. С матушкой, все ей на воду показывал. А после пропал. Многие пропадали. И историка она больше не видела.
Потом ход времени замедлился. Тихо текла вода, холодная, но это не было неприятно. Баюкала. Стало покойно и хорошо. В глубине под ноздреватым камнем нашлась уютная пещерка. Она свернулась в ней и заснула.
Снилось, будто вода вокруг многажды замерзла и оттаяла вновь. И еще, будто кто-то баловался с лампадкой, задувая и поднося лучину опять, наверху то гас, то зажигался свет.
Когда проснулась, казалось, что всегда была такой. А Митька, Цапель и золотая дура ей приснились. Ее мир теперь — сваи, зеленые от водорослей причалы, редкие корабли. И время.
Очень много времени...
...Проскользнуть между сваями, оглядеться, по старой привычке, не заметил ли кто, как тот мальчик...
Даже за толстым стеклом видно было — юнец. Вытаращил глаза, покачнулся, ртом воздух хватал. Сам белый, глазищи огромные. Пожалела мальца, за трос дернула. Взлетел вверх, больше не возвращался. Даст бог, оклемался. Решит, что привиделось.
Были и другие, без шлемов и толстых костюмов. Падая, оставались уже насовсем. Последний год сыпались похожие, как на подбор: бычьи шеи, бритые головы, толстые пальцы. Последнее, что видели — ее глаза, хотя едва ли могли разобрать в мутной зелени вод. Корчились, пуская последние пузыри...
Одного, еще живого, она из машины вытащила, сдала старику. На барже прижился. Этот свой.
На дне тоже город. Пряная влажность, туман. Выше по течению чего только не лежит. Бросают с набережной колеса, шкафы, матрацы. Ночами падают, корчась, люди. С колтухами, в мешках или так. С дырявыми головами, удавленные, частями и целиком. По течению выше целая армия. Рыбки-колюшки общипывают, будто целуя, частицы плоти. Не любит она там бывать.
Здесь, в гавани — чище, хотя надо в оба смотреть, чтоб не наткнуться на тросы катеров и лодчонок. Подальше, в остовах барж, славно можно укрыться, когда наверху слишком людно. У суденышка »..рький» (горький? зоркий? юркий?) на палубе сани лежат с рыбаком. Провалились под лед, да так и остались.
Выпита жизнь в этих водах, множество зим назад. Оттого и покойникам здесь вольготно. А живые на катерах, в хибарах на берегу — те, кто в мире не к месту пришелся. Чует она: и верхних, вроде старика, и нижних, как новенький, что уткнулся башкой в коробку с надписью «Горизонт». Раздутые руки и ноги, волосы водным ветром шевелит. Отцепить? Может, ищут беднягу. Нет, опять упадут ныряльщики в толстых шлемах, будут возиться, бродить...
Обитатели верхних пределов попрячутся. Кто рыбачить уйдет, кто у прибрежной шмары застрянет. Тариф пол-литра, а мутным утром, может, постель сырая обломится, с такой же неприютной, как сам, в дворницкой подвальной халупе...
У боцмана гости сегодня. Катер, как телок возле мамки, у рыжего борта «Пингвина» торчит. Этих она не обидит, старик расстроится.
Поближе подплыть, прижаться к скользкому от тины борту...
— Надолго к нам? — спросил боцман.
Николай пожал плечами. Он засыпал на ходу, последние сутки выдались хлопотными.
— Ладно, — боцман хлопнул его по плечу. — Я Ильичу сказал: этот — последний. Спалится дед. Он у нас один на всех партизан.
— Мой дед Митяй тоже партизаном был, — откликнулся Николай. — Геройский мужик, недавно совсем помер, до девяноста не дотянул чуток. Слесарь от бога! Все умел: любой замок зубочисткой... сейчас бы это дело оценили. Один пунктик имел: воды до трясучки боялся. По пьяному делу такое лепил! Хоть вызывай санитаров, — помялся, все-таки добавил: — Из-за его наследства я тут и торчу. Да от жадности бабьей...
Боцман хлебнул из фляжки — черной, с оскалом веселого Роджера:
— Яхтсмены подогнали. Хочешь? — протянул собеседнику.
Тот хлебнул, поблагодарил кивком.
— Беспокоюсь за Ильича, — продолжал боцман. — Да и нам бы отсюда пора... спалить корыто к чертовой бабушке... ты видел, как горят корабли?
Не дождался ответа, вздохнул:
— А я видел, во Владике... Их, когда на иголки ободрали, солярой поливают и жгут. Прикинь: стоит на рейде корабль. День горит, два... Когда остынет, можно внутрь пролезть. Гарью тянет... Пусто: ни тебе переборок, ни потолка. Хоть танцуй. И тии-иихо...
Он прикрыл глаза.
— Жалко, конечно... но там вот — покой. Скажи, отчего так: на баржах брошенных, в кораблях горелых, домах пустых — такое спокойствие ощущаю... Прям как Будда. — Он был уже не очень трезв, загорелый рыбацкий Будда в тельняшке.
— Тут тоже покой, — отозвался Николай, — уж намного спокойней, чем там, — махнул в сторону города.
Тихий плеск за кормой. Боцман открыл глаза. Перегнулся за борт, сказал:
— Ты вот что. Иди, покемарь внизу. Отдохни.
Николай скрылся в люке. Боцман всмотрелся в туманный берег. Ухо уловило музыку и бурчание двигателя.
— Нездоровое оживление, возня и гам, — пробормотал он. — Покой нам только снится...
— Эта ночь может нам помочь, — летел из окон джипа нежный девичий голос. Тачка подпрыгнула на ухабе, водитель ругнулся. Пассажир на переднем сидении продолжал:
— Если он вписался, то и отвечать должен. Где бабло? Нет бабла. Где эта, мать, авто... лярва? Астролямбда?
— Астролябия, — поправил Ярый.
Он развалился сзади на кожаном сидении. Костюм, без этих ваших малиновых пиджаков, классический, цвет — мокрый асфальт, рубашка в тон. С банком удачно перетер сегодня по кредиту. Без кожанок-кепок последнее время он себя ощущал рангом повыше. Бизнесмен, чо.
Синебрюхов продолжил:
— Где лох? Нету. Но дед-то есть?
— Есть, — лениво ответил Ярый.
— Бухгалтер, милый мой бухгалтер, — пела магнитола.
— Притормози-ка, отолью... — Синебрюхову не сиделось.
Ярый тоже вышел из машины. Хорошо жить! Он стоял, как Ржевский из анекдота, глядя на предрассветный пейзаж. Гаражи, руины. Тут бы бульдозером пройтись, казино на берегу, кабаков натыкать. Лас-Вегас, чо.
Упаковка банок джин-тоника оказалась на капоте.
— Даешь, Синебрюхов! — хохотнул Ярый, — как у тебя мамон не треснет?
— А мне нра, — отозвался тот, взрезая целлофан. — Нормально так штырит.
В два мощных глотка осушил банку, смял, швырнул за развалюху, похожую на деревенский нужник, и потянулся за новой. Но рука застыла на полпути.
— Мммать, — только и смог сказать он.
В синюшном свете к ним плыло видение: гигантский хот-дог со смятой банкой в огромной лапе. Синебрюхов ошалело смотрел на сосиску и тер глаза.
— Мля буду, так совсем и брошу, — сказал он.
Ярый ржал. Стучал себя по ляжкам, всхрюкивал, утирал слезы.
— Это... тебе... закусь сама пришла, — простонал он.
Сосиска укоризненно возвышалась в бурьянах.
— Я ему ща!.. — заорал Синебрюхов, — будет тут людей пугать!..
— Остынь, — Ярый пришел в себя. — Работает человек. — Ты под Ермолаевскими? — хот-дог качнул огромной башкой. — Немой, что ли? Он любит убогих, — пояснил напарнику. — Говорит, добро на том свете зачтется. — На тебе, вот, убогий, для согрева. — И щедрой рукой протянул пару банок пойла. — Может, и нам зачтется.
Толстые перчатки едва сгибались, сосиска прижала подарок к груди.
— Добрее надо к людям, с пониманием, — назидательно сказал Ярый. — Будь проще, и к тебе потянутся.
Хот-дог развернулся, глядя, как джип, переваливаясь на ухабах, двинул в сторону залива.
...Свинцовая рябь, запах тухлых водорослей. Развалившийся причал и любимый камень в паре метров от берега. Ильич достал банку, открыл, вдохнул запах клубники. Сел ждать.
Круги на воде. Он приветственно поднял банку. Из воды показалась голова.
Спутанные, пучком, волосы на макушке. Круглые глаза, широкий нос, огромный лягушачий рот. Когда-то эта физиономия его чуть не довела до инфаркта.
Теперь он был рад. Тихонько, по-жабьи перебирая лапами, существо подобралось к берегу. Ростом со стариком было вровень. Крепкое, бочонком, зеленоватое тело, едва прикрытое лохмотьями. На суше двигалось неуверенно. Обхватило банку длинными, в прозрачных перепонках, пальцами, застенчиво достало ягоду. Улыбнулось.
Улыбка вышла жутенькой.
Ильич приносил игрушки. На резиновых лягушек оно обиделось. В другой раз захватил куклу и пистолет. Куклу забрало. Пистолет вернуло. Девочка?
— Возьми-ка, — сказал Ильич, разворачивая сверток.
Астролябия: круглая, тяжелая, со всеми стрелками, верньерами и непонятной символикой выглядела, конечно, солидно. Но не золотая же! чего они к ней привязались? Подумаешь, антиквариат...
— Возьми! — протянул он, — у тебя целей будет.
Но существо резво нырнуло и скрылось меж камней — как не было.
— Какие люди в Голливуде! — послышался голос.
Джип выкатил на берег, из тачки вышли трое. Двоих дед не знал, а вот третий — Славка-пионер... тьфу, то есть Ярый. Нелюдь.
— Здоров будь, Антон Ильич, — сказал Славка.
Амбалы топтались у машины. Еще бы: из Ильича боец — как из Ярого бизнесмен. Ишь, пиджачок надел! Да хоть рясу монашью — все с тобой ясно.
Дед ждал.
Ярый заговорил:
— Такое дело, Антон Ильич. Этот твой Николай денег мне должен. Я по-хорошему с ним хотел, по-людски. Вот у тебя в руках что?
Дед повертел астролябию, словно в первый раз ее видел.
— Нехорошо это, — продолжал Ярый, — честно надо жить, ты же нас, пацанов, так учил? А сам? Николая нет. Денег нет. Вот вещица на месте... а ты, Ильич, по всем приметам выходишь крайний. Дело ведь не в деньгах. Дело в принципе. Мы ж ему время дали, по-хорошему с ним, по поня... — Ярый булькнул, будто захлебнулся словами, побагровел и осел на землю.
Ильич поспешно сдернул слуховой аппарат. Астролябия в руках задрожала. Эх, хороша песня — железо вибрирует! Дед увидел, как один из амбалов рухнул, будто подкошенный, зато другой потянул из кармана ствол. Да выронил — видимо, звук стал гуще. У Ярого пена изо рта пошла.
...С год назад было дело: налетели на Ильича, сумку содрали. Он упал, да слуховой аппарат выронил. Тот песком забился и сдох. Только обидчики далеко не ушли: попадали, как кегли, за головы схватились. Дошкандыбал дед до них, забрал сумку. А те на него глянули, как на привидение, и уползли в бурьян. Он так и не сообразил сперва, что случилось. Сел на камень и почуял вдруг тихий, тоскливый плач. Не мог от него отвернуться. Пошел на звук. И увидел, как на камень выбралось существо. Так и познакомились.
Если оно близко плачет, голова раскалывается. А кто под допингом — тем вообще хана.
Ильич не стал ждать, пока троица оклемается. Теперь ему одна дорога — на катера и отсюда подальше. Домой возвращаться не резон...
Песня стихла. Братки лежали вповалку. Не скоро теперь очухаются: по всему видать, трезвых не было.
Зашевелились кусты, и на берег вышел человек. По виду — буржуй, из этих.
— Простите, — сказал он с акцентом.
У него были белесые, как у дохлой рыбы, глаза.
Глаза уже залили, видать, уроды, думала Людка. А ведь запросто могли узнать. Повезло! «Синебрюхов» — это поздний ужин или ранний завтрак?
На пустой желудок две банки джин-тоника ударили в голову — мама не горюй. Вдруг стало безумно смешно. Зверски хотелось: а) пообщаться, б) еще выпить, в) на худой конец, сплясать. Ну, и узнать, что забыл на берегу мил дружочек, Буддой по дурь-башке венчанный.
А нескучно разворачивается картинка! Тот, кто пальцы ей сломал (что ты ломаешься, говорит, я тебя обломаю) с барского плеча ей же пойло пожаловал.
По уму, бежать бы сейчас подальше, но раз такой фарт вышел, пойти посмотреть, что он в гавани забыл?
Главное, ему хоть бы что: каким был, таким и остался. Но кто б знал, что дивная метаморфоза произойдет с пианисткой, его тюкнувшей?
Людмила была трепетна и невинна. Безголовая Люда не боялась ни черта. Ум, честь и совесть — девиз настоящих боевых сосисок, хихикала она, подбираясь бурьянами ближе. То, что увидела, заставило притормозить.
Ее обидчик лежал, как неживой. Рядом валялись двое напарников. Мамадарагая, и зачем ее сюда принесло? Но голова соображала неплохо: пока они в отключке, обшарить карманы. Забрать, что есть, и ходу. Паровоз, автобус, межгород. Подальше отсюда, из этого морока, треугольника бермудского. В деревню. В Крым. Там тепло, там яблоки.
Бандиты не шевелились.
— Американ бой, уеду с тобой, — пел сладкий голос.
Ярый лежал у открытой двери машины. Эх, кирпичом бы тебя за долю девичью, загубленную. Бараньи глаза открыты, но пусты. Бумажник. Ключи в машине... так, хорошо. Неудобно шмонать карманы в костюме! Разогнулась, повернула голову и обомлела. Пара зеленых глаз смотрела на нее. Человеческих, на совершенно невозможном лице. Существо приложило перепончатый палец к губам: мол, тихо!
Людка так и застыла — ни жива, ни мертва...
— Отдайте, — сказал незнакомец.
Да что ж это делается, а? Вот просто так, на голубом глазу, дай? Холеная надменная сволочь. Стоит и ждет. Этот. Стервятник, приехал и считает, что всему хозяин.
— Выкуси! — ответил Ильич.
Ох, жадность человечья. Всех готовы сожрать, и как не подавятся цацками-то своими?
Буржуй достал пачку денег.
— Что ты мне тут доллАрами тычешь? «Рафик» они Кайрату вернут? А Людке пальцы? — Ильич разошелся так, что у самого уши заложило. На закусь от души добавил, куда этому его поганые деньги засунуть надо.
— Хочешь? Нааа! — размахнулся и бросил железку в грязную воду залива.
Нечего. Пусть поползает, гнида.
Все это время гость не сводил взгляд с вещицы. Без сомнений: она. Медная, с вязью координат, поделенная на число стихий: огонь, вода, воздух... чертово путешествие, подарившее лишних полсотни лет, началось отсюда. Он помнил, как шел ко дну, сжимая ее, раскаленную, как сковородка ада. Как и из вонючих вод отброшен был в жаркое пекло. Мексика, благословенные берега... не иначе, вещица, выменянная у матроса в Карантинной Гавани, по-русски знавшего только «водка», утянула на далекую родину.
Высоко поднимая ноги, он шагнул в воду.
Из глубины навстречу поднимался его билет в новый век. Знакомое переплетение орнаментов. В первую ночь оно было таким. На вторую узор переменился, словно подстраиваясь к новому хозяину, и подарил сны о неведомых берегах, где крепкие широкоскулые люди торили путь по часам и звездам. А потом вещица заговорила без слов, когда в ночной лодке сплетенные змеи с орнамента стали двумя волнами, а тихая мелодия на дельфиньем языке возникла в дрожании воздуха....
За астролябией показались руки: зеленые, с перепонками меж пальцев, и лицо, невероятное, нечеловечье, но отчего-то знакомое...
Пронзительный звук. Боль. Она не вмещалась в голове, сквозь барабанные перепонки лезла наружу. Превозмогая, он поймал в вое некую фразу, растянутую, чудовищно замедленную: бо-го-ро-ди-це-де-во-по-мииии...
Словно свет вспыхнул в памяти.
— Девочка, ты?
Существо вперило в него взгляд. Перепончатые пальцы тронули стрелку. Тонкий зеленый луч вырвался из прибора.
— Детка, — сказал он. — Софьюшка? Маша?.. — Как же тебя звали?
Пение стихло.
— Что с тобой стало. Я этого не хотел. Но могу все исправить! Я пришел за тобой.
Еще тише, осторожней:
— Клавушка? Сонечка? Нет, постой... Тая! Тебя звали Тая! — нежно, как маленькой умирающей птичке, — боже мой, сколько лет... девочка, как же так получилось?
Не смотреть в глаза. Не спугнуть.
— Отдай, Тая. Помнишь, как мы тут с тобой набедокурили? Давай исправим? Я долго к тебе шел...
Не соврал, из Америк в Россию не близко: континенты, моря, жизни. Молодой торопливый дурак. Потерять все так глупо...
— Я искал тебя, чтобы взять с собой. Ты станешь прежней. У тебя будет белая постель и лучшие кружева. Еще мороженое! Девочки любят мороженое... Отдай.
Тварь скорчилась на камне, лягушка-переросток, спокойнее, придется убить, ничего, не сблюем-с.
— Мы уйдем вместе, ты и я...
Не дрогнуть, коснувшись ледяной руки, вот так, тихонько.
Повернуть стрелку, увидеть, как ожила, заиграла медная вязь. А теперь тихо достать пистолет и избавить страдалицу от столетнего ада...
— Не слушай его, — заорал чертов старик, — беги!
Вот и пистолет пригодился.
Выстрел толкнул Ильича в грудь. На плаще расплылось пятно. Дед увидел, как существо ринулось навстречу буржую, выставив пальцы, словно собираясь вцепиться в глаза. Оно было слишком маленьким. Этот откинул ее, как котенка. Еще один выстрел.
Песок плыл под Ильичом. Казалось, вбок и вкривь уходят баржи и пирс. Он подумал, что земля сошла наконец-то с оси, время вышло из берегов и вот теперь выливается через край.
Извиваясь, захлебывалось воздухом существо. Выругался Ярый — не успел оценить диспозицию, сел, потянул пушку. Гость обернулся, выстрелил: раз, два, три.
— Твоя вишневая девятка, — пропела магнитола.
Из диска клятого прибора полились лучи.
Существо... Тая? Застонало, и стон ее, казалось, отзывался в дрожащих стрелках. Они пели в унисон.
Свет омыл долговязую фигуру. Незнакомец раскорячился, похожий на треугольник на длинных тощих ногах, обутых в армейские ботинки. Он расставил руки, словно обнимая всю гавань. Лучи пронизывали его, и казалось, он пьет их, глотает, как путник, приникший к источнику.
Море стало прозрачным, и на мгновение Ильичу показалось, что он видит всех рыб, когда-то плававших в гавани, всех гадов лесных, что жили, пока здесь стояло болото, всех сброшенных в клятое море людей.
Удар трехтонного джипа пришелся по спине незнакомца. Тот опрокинулся, как кукла.
Боевая сосиска, с вытаращенными от ужаса глазами, сидела, вцепившись в руль.
Гость поднялся. Не так-то просто его убить. Вытер ладонью залитое кровью лицо. Теперь, когда астролябия с ним, боги, какая глупость эти ваши автомобили. Захохотал.
Смех перешел в бульканье, он закашлялся, да так, что согнулся пополам. Свет, живительный древний свет. Пятьдесят новых лет... или сто. Он дотянулся рукой до прибора. Пение на дельфиньем языке, луч...
Приступ рвоты согнул его пополам. Вместо того, чтобы исцелять, свет отбирал последние силы. Зачем?
Хрипя, он опрокинулся на песок, но новая судорога согнула его пополам. Он блевал воздухом, и видел в мареве чужие города, людей, пирамиды...
И понял вдруг, почему.
Это было взаймы. Все, что взял, он теперь отдает. Боги, как глупо и жаль, а славно было бы дальше, вперед, обгоняя...
Как глупо.
Ильич почувствовал, что мир, потерявший устойчивость, накренился уже на другой бок. Астролябия светилась.
Зеленый луч коснулся старика, и внутри затрепетала каждая клетка. Существо в этом свете стало девочкой с толстой косой, в платье с пелериной. Она наклонилась к старику, погладила его по голове:
— Пойдем?..
Как же я пойду, изумился Ильич, нет у меня на это сил. Но силы, оказывается, были.
Сидя за рулем джипа, Люда смотрела, как уходили девочка и старик: сквозь море, воду и камни, за катерки и далекие корабли, по ясно видимой открытой дороге. Дельфинье пение, так непохожее на горестный вой существа, сопровождало их путь. Куда?.. бог весть.
Ее привело в чувство тарахтение мотора. Боцман пришвартовался, деловито осмотрел скелет, четверть часа назад бывший импозантным прибалтом, три трупа братков, голосящий джип...
Она моментально устала, поняв, что придется объяснять, рассказывать, что-то делать.
Но делать ничего не пришлось.
В гавани сутки спустя загорелась баржа. Да так лихо, что приезжало ТВ. Пожарники тушить отказались, подумали — на фига? Так и дрейфовала, пока не унесло ее к финнам — пусть те разбираются.
...Говорят, раз в год, в белую ночь в Пьяной гавани можно увидеть обоих: девочку и старика. Сидят на причале, молчат о своем.
Впрочем, ленинградцы не очень любят это место. Вернее, петербуржцы: так вышло, что на следующий день жители города вернули Питеру старое имя.
Юлия Бекенская © 2015
Обсудить на форуме |
|