ПРОЕКТЫ     КМТ  

КМТ

Время новых пороков

Павел Семененко © 2012

А я тебя съем

   Передо мной заветренные кусочки мяса на тарелке с облезлой золотой каймой.

   Первый глоток вольётся в меня, полоснёт ледяным ножом по горлу, газы взбунтуются, поползут наверх, и со звуком «гры-ы-ык» вырвутся наружу. Алкоголь впитается в кровь, по венам потечёт беззаботность, в душе со скрипом заворочается тоска, ворча по поводу того, что приходится уходить с насиженного места, и пойдёт прочь, чтобы назавтра вернуться, и стиснуть мою глотку худосочной клешнёй крепче прежнего. Я всегда предпочитал пиво, а не вино, не считаясь со светскими «фи» в мою сторону.

    — Папа?! Папа, откройте немедленно! — слышится голосок из-за двери подвала, за которую я прячусь каждый год, в день её рождения. Это моя дочь, Мила. Беспокоится за папу, который в разгар праздничного ужина обманом ускользнул из-за стола, и опрометью умчался в подвал, где и заперся на засов. Возможно, читатель подумает: «Похоже, старик и впрямь не в ладах с головой» — и отчасти будет прав.

    — Папа! Вы слышите меня? — и тут же бум-бум-бум в дверь. Глухо. С силой. Наверное, ногой стучит. У Милы редкий дар говорить мелодично, но в такие моменты он улетучивается. Когда она ломится в дверь подобным образом, её голос звучит так, будто портовому грузчику вздумалось побрынькать на арфе.

   Среди гостей ропот, Кирилл в бешенстве, и завтра наверняка в сотый раз потребует отослать старого маразматика в пансион. Позор, злоязычные байки подружек-кумушек одна другой безобразнее, собственно, как и сами кумушки, а в завершение вечера — трескучий скандал с Кириллом, по-русски, без эвфемизмов. Как сохранить лицо в свете, как развивать карьеру, когда имя родного отца обросло толстым слоем плесени? Знать бы, кто сейчас там наверху пересказывает старые сплетни — я бы не постеснялся в действиях и выражениях. Бедная моя девочка. Однажды зять откровенно заявил ей, что слухи вокруг моего имени наносят ущерб их репутации в обществе. Чего бы он добился без моей фамилии? Подлец. Как только моя дочь могла полюбить такого напыщенного дятла?

    — Папа! Мы тысячу раз обсуждали это! — струны её голоса вот-вот готовы лопнуть, но она переходит на новый лад. — Сжальтесь надо мной... Что с вами происходит? На глазах у всех — бегом, будто мы вас обижаем... Будто я... — слышно как она всхлипывает. — Вы же знаете, как это ваше... меня пугает и расстраивает...

    Мне дорога каждая слезинка, упавшая с её бледненьких щёк на обшарпанный порог подвала. В обществе поговаривают разное: что я колдун, как моя покойная жена, что у меня в подвале юная сирота, прикованная цепями к чугунному идолу, и я пью её девственную кровь... Детский лепет по сравнению с тем, как всё обстоит на самом деле.

   *

    Моя жена, Эсфирь, была практиком тайных знаний. Ведьмой, как принято говорить в простонародье. Блудницей сатанинскою, что-то в этом духе. Я никогда не вникал в погань и перетолки, возникающие в хмельных башках. Мне всегда завидовали — за благородное происхождение, за унаследованный высокий титул, за мраморное имение в объятиях соснового леса, поэтому я привык идти против общественного мнения. Я любил Эсфирь так сильно, как любит редкий человек, и полюбил её честно, искренне. Люди шептались за спиной, дескать, приворожила, змеюка, но я-то всегда знал — любовь приворотная мучительна и трагична, а я любил всем сердцем, до обожания.

   Всё завертелось в один из дней заката моей мужской зрелости, когда я, поздно сбежав от столичной кутерьмы, вернулся в родные места. Был понедельник — день тягостный, скучный и серый, пропахший горелой картофельной ботвой. После завтрака мне захотелось прогуляться по сосновому бору, в котором, как жемчужина во мху, терялся наш белокаменный дом. Ветер бросал в лицо все ароматы поздней осени: вздохи умирающих трав, ноту близкого снега, сонное дыхание леса, кислый запах грусти, вечной спутницы, дарованной мне при рождении пробегавшим мимо чёртом. Обычно я гулял знакомыми тропами, но в тот день зачем-то полез в дебри, занозил руки о прутья шиповника, кое-как взобрался на лесную кручу и побрёл вниз, пиная ещё не упавшие от заморозков поганки. Скоро вышел к берегу, сориентировался по пристани, где нахожусь, и пошёл по направлению к дому, тревожа чаек своим внезапным появлением. Они кружили надо мной, матеря на все голоса самым бессовестным образом.

   Думая о предстоящей встрече с банкиром Кацманом, накануне предложившим провернуть одно интересное дельце, я шагал по песку и наткнулся на чьё-то бельё. Аккуратно сложенная стопочка, складочка к складочке, была придавлена камнем. Зябко кутаясь от холодного ветра, посмотрев по сторонам, я никого не увидел и подумал, что верно кто-то утопился — самоубийцам свойственна щепетильность по отношению к деталям. По себе знаю. Я принялся разворачивать брошенную одежду, намереваясь найти записку. Было любопытно, из-за чего несчастный решился на неисповедимый грех, к тому же хотелось сравнить его горести со своими, как тогда казалось, колоссальными несчастьями.

    — И не стыдно вам рыться в чужих вещах, — над моей головой прозвучал чарующий голос с нотой негодования.

    Я так неловко вскинул голову, что угодил взглядом туда, откуда вышел на свет весь род человеческий. Она стояла передо мной нагая, будто только что отрёкшаяся от подводного престола дочь Посейдона — без всякого стыда, и, кажется, даже не думая прикрыться. Капли воды скользили по её гладкому иссиня-смуглому телу, оставляя за собой неровные пунктирные линии. Полная грудь с твёрдыми шоколадными сосками часто вздымалась и опускалась. Я выпрямился, чувства с жаром вскипели во мне, сердце перекувыркнулось, подбородок задрожал, я захлопнул рот, закрыл глаза, но в памяти горел шелковистый чёрный треугольник меж упругих девичьих ног. Когда я осмелился приподнять веки, она уже ушла. С тех пор я потерял покой, как собаки теряют спокойствие, чувствуя поблизости более могучего хищника. Так я впервые встретился с Эсфирь.

   Она была странной, непохожей не только на других девушек — на человека вообще. Я безоговорочно принял её со всеми странностями, даже находил некоторые из них забавными. Она могла попросить меня среди ночи сходить в подвал, взять валенок и поджечь его, потому что ей до смерти захотелось понюхать палёного. Когда мы шли по грибы — больше для развлечения — она шла на болотце и собирала там лягушек, которых потом сама чистила, варила и делала пирог. Если избавиться от предрассудков, то даже можно найти это блюдо вкусным — я пробовал. Она обожала читать стихи, особенно Шарля Кро, но непременно задом наперёд.

   Тьиж ончерпузеб как тялев,

   Тьеми ан ньзиж йынзёрьес дялгзв —

   Жу ешчул узарс тьипыв дя!

   Да... Она читала с бешеным наслаждением, взобравшись с ногами на французский диванчик в гостиной, изгибалась всем телом, сверкая безумными глазами, как Медуза Горгона; ударения, малейшие вибрации звука произносились ею в поразительной точности — и вот будто древняя жрица высится предо мной и плетёт голосом жуткие узоры доисторических проклятий. В какой-то момент мной овладевал букашечный трепет, я каменел, боясь вздохнуть, воодушевлённый и в то же время уничижённый. Так и гремит в памяти это самое — «ончерпузеб»! Ончерпузеб! Тьиж ончерпузеб как тялев! Боже...

   *

    — Николай Иваныч! — раздался за дверью громкий голос Кирилла. — Что ж вы нас так позорите, голубчик?! Я думал, мы в прошлый раз пришли к соглашению.

    Он с негодованием говорил что-то Миле шёпотом, а она лишь всхлипывала и отвечала: «Я не могу! Не могу!»

    — Николай Иваныч, я требую, чтобы вы немедленно прекратили этот фарс! Все мы ждём от вас объяснений! Вы слышите меня?

   Я положил на язык кусочек вяленого мяса, вздохнул, сделал большой глоток из бутылки и проглотил.

   *

   Через несколько лет после повязки брачными узами наших сердец, после нескольких странных, но счастливых зим, она начала чахнуть. На моих глазах Эсфирь погружалась в трясину чёрной меланхолии, и я ничего не мог с этим поделать. Я любил её до крайности, до такого ужаса, что готов был ради неё на любые безумства. Но она ничего не просила, днями и ночами сидела взаперти, читая рассыпчатые книги и свитки, написанные на чёрт знает в какой допотопный век умерших языках. Книги приходили на её имя со всех уголков света, порой из таких мест, о которых я в жизни не слышал. Я знал, что она там, в комнате — не одна, что так ею называемые «сосуны», невидимые, кошмарные в своей непонятности, беззвучно нашёптывают ей что-то на ухо.

   Помню, мне каким-то чудом удалось вытащить её из комнаты и уговорить пойти обедать на свежем воздухе. Кухарка накрыла нам столик в тени цветущих яблонь; прелестный день, воркующая природа, калейдоскоп запахов, звуков, ощущений. Мы спустились по лестнице, и тогда я впервые заметил, как сильно она изменилась. В полумраке зашторенного дома я не обращал внимания, как посерела её некогда бронзовая кожа, как одрябло пышущее молодостью тело. Со мной под руку шла тридцатипятилетняя старуха, и я в свои пятьдесят казался до неприличия моложавым.

   Любила ли она меня? Я не знаю. Она была человеком, поднявшимся над эмоциями, и что она ко мне испытывала — остаётся только гадать. Эсфирь никогда не говорила на эту тему, но она часто повторяла: «Мне приятно наше с тобой Чувство». Она была благодарна, нежно трепала меня за бакенбарды, пела мне что-то ласково-непонятное под аккомпанемент фортепиано. Но это была только часть сущности, гнездившейся внутри её. Что там таилось, с какой тайной миссией вторглось в мир людской?

    — Слишком громко, — вдруг сказала она, пока мы ждали жимолость с подсахаренной сметаной на десерт.

    — Что, прости? Я задумался...

    — Слишком громко! — крикнула она, стиснув кулаки так, что разом хрустнули все костяшки пальцев. — Птицы орут слишком громко, Алаирот-Чад-Рах-Игемор их побери!

    — Ma chere, — я с умоляющей нежностью взглянул на неё, склонив голову на бок. — Ты ведь любила в такие дни обедать на... — я не договорил.

    Эсфирь подняла левую руку, сжав подушечки большого и среднего пальцев. Я знал, что это значит и обмер. Видимо, лицо у меня в тот миг было, как у покойника — кухарка с выпученными, как у лемура, глазами остолбенела на тропинке сподносом в руках.

    — Тихо, — промолвила Эсфирь и щелкнула пальцами.

   На стол, на расстеленный на лужайке ковёр, повсюду вокруг падали мёртвые птицы. Некоторые ещё барахтались в агонии, били крылышками, роняя чайные чашки. Воцарилась могильная тишина, и только ветер бесстрашно трепал ветви яблонь. Рука её упала на подол платья, сквозь который выпирали заострившиеся колени. Эсфирь опустила голову и беззвучно заплакала с таким гробовым унынием, что, казалось, я увидел, как поблекли все краски мира вокруг. На неё глядя, сжавшуюся в комочек под льющимся с неба светом, мою душу намотало на цепь и зажевало меж зубьев какой-то чудовищной машины. Я поднялся с камышового кресла, взял её на руки и понёс в дом. Она уткнулась лицом в мою грудь, чуть сотрясаясь, и я почувствовал обжигающий холод её слёз.

   Наверху, в спальне, всё случилось как-то само собой — я будто обрёл вторую молодость, а она... Она пылала, как лесной пожар, словно бы только сейчас, в этот миг, ожила и возжелала сгореть в этом мгновении дотла. Наши тела, распалённые страстью, сплетались в подобие китайских иероглифов. Как пращур суккуба, она пытала меня сладким пороком, упиваясь им же сама. Я очнулся лишь когда часы у парадной двери пробили полночь.

   Она полулежала, привстав на локте, и смотрела на меня. Я клянусь — такого взгляда, такого... взора из таинственных глубин души я ещё от неё не удостаивался.

    — Тебе тяжело со мной, я знаю... — прошептала она, склонившись ко мне. — Я угодила в хитроумно расставленные неким разумом сети и бьюсь в них, как маленькая рыбка.

    — Я рядом, я всегда буду рядом, — попытался я её взбодрить. — Вместе мы справимся с твоими сетями.

    — Нет, мой. Не справимся. Оттуда, куда я попала, нет выхода, как, впрочем, нет и входа. Это сложно. Там, — она повела рукой так, будто хотела завести руку за весь реальный мир, — там всё иначе. Там замки без ключей, день без света и ночь без тьмы, там царят совсем иные силы... Тебе легче вынуть своё отражение из зеркала, чем помочь мне.

    — Господи помилуй, Эся... — я с суровой мольбой взглянул на неё. — Сейчас я не хочу слышать ни о чём подобном.

    — Я с тобой... — она поцеловала меня, я схватил её за талию, перевернул на спину и в шутку зарычал: — Знаешь что? А я, пожалуй, тебя съем! Чтоб не досталась ты всяким-яким... без ключей в замках!

    Она вдруг с силой оттолкнула меня, встала, быстро запахнулась в халат и торопливо ушла, шлёпая босыми ногами по дубовому полу, бормоча что-то на ином языке.

   

   *

   За дверью подвала потихоньку собиралась целая компания. Кирилл, плохо скрывая раздражение, отпускал колкости в мой адрес. Мила перестала плакать, но я знал, что она по-прежнему сидит на ступенях и ждёт.

    — Право же, друзья, оставьте старика в покое! Пусть сидит себе в конурке, раз хочет, — послышался пьяный разнузданный голос Лопухова-Грица, сослуживца Кирилла. — Вдруг у него и впрямь визави с какой-нибудь дрябленькой мадам, а? — он пошло захихикал. — Идём, Киря, выпьем. Без тебя карта не идёт...

    — Отвяжись, пожалуйста, со своими картами. Поднимись к гостям, — крепясь, на пределе отвечал Кирилл.

    — Ну-ну-ну, — успокаивал его Лопухов-Гриц, икая. — Вынем сейчас вашего беглеца, как, бывало, вынимали...

    Я не услышал, кого, когда и откуда имел удовольствие вынимать Лопухов-Гриц. Кирилл, потеряв всякое терпение, забарабанил в дверь кулаками:

    — Николай Иванович, откройте немедленно! Если вы этого не сделаете, я клянусь — мы вышибем дверь!

    — Не вышибем, — немного погодя сказал Лопухов-Гриц. — Она с ладонь толщиной, с оковкой — это ж каким мастером на века сработано. А! — он залился скрипучим смехом. — Хохму вспомнил! Киря, Миля, вы сейчас животики надорвёте, ей богу! Был у меня дядька в Тульской губернии...

    — Да иди ты к чёрту со своим дядькой и со всей Тульской губернией! — лопнул, наконец, фурункул ярости уКирилла в груди.

    — Кирюш, Кирюш, ну что ты говоришь, carino mio, — похоже, ни капли не смутился Лопухов-Гриц. — Эй, кто там шляется наверху? — крикнул он. — Вы! Идите будите этого лешего, как его зовут... Пускай пилу несёт, сейчас же, и шампанского! Скажи, что господа требуют пилу немедленно... Эй... Тьфу ты, господи, сам быстрее схожу, — было слышно, как тучный Лопухов-Гриц громко потопал вверх по лестнице. — Киря, сейчас всё организуем правильным образом. — Крикнул он сверху.

   *

   Через несколько месяцев мы узнали, что Эсфирь беременна. Я готов был от счастья землю жрать, pardon за неэтичный оборот. Но она не разделяла моей радости, напротив, с каждым днём её нервозность усиливалась. Я думал, что такие перемены естественны в её положении, как, например, тошнота, мгновенные перепады настроения и тому подобное. Как чудовищно я заблуждался...

    Эсфирь превратилась в настоящую бестию. Малейшая оплошность окружающих выводила её из себя. За каких-то пару месяцев у нас померло тринадцать человек прислуги. Я в ужасе дивился, как сам не навлёк её смертоносного щелчка пальцами. Люди бежали от нашего дома, как от эпицентра бубонной чумы. Дошло до того, что извозчики ни за какие деньги не хотели доставлять нам продукты, а почтальон перестал навещать даже соседние усадьбы. Когда я ездил в город за покупками, встречные мужики и бабы, крестясь, убегали с дороги. Мне пришлось взять необходимые домашние хлопоты на себя, а моя ненаглядная Эсфирь превратилась в затворника, как тибетский отшельник, замурованный в пещере. Я видел её два раза в день, когда приносил ей поесть — сгорбившаяся, с давно нечёсанными волосами. Сердце кровью обливалось при одном только взгляде на неё — но чем я мог помочь? Мне осталось только быть рядом, что бы ни случилось.

    Ветер без устали выл мрачные тоскливые оды зиме и где-то там, во тьме, приплясывая, гуляла по лесу вьюга. Сквознячок трепал пламя свечей, в камине тлели головни, переливаясь и алея, словно чьи-то разбитые сердца. Я сидел в кресле и читал заумную французскую ересь, пытаясь разобраться в основах этих самых тайных знаний. Путаясь в терминологии, теряя нить мысли, я то и дело возвращался назад. И тут среди зимы грянул гром. Я вздрогнул, в подсвечнике погасли две свечи из трёх. Когда гром раздался снова, я понял, что это вовсе не гром — это кричала Эсфирь. Гигантскими прыжками я взбежал по лестнице и вломился в её комнату, едва не сорвав дверь с петель. Время пришло. Я боялся этого часа до одури, сулил местным докторам огромные деньги, искал по окрестностям повитух, в ответ получал какие-то невнятные отговорки и хлопок дверью. Удалось договориться с губернским доктором, но он должен был прибыть только завтра...

    Не передать словами того, что пережил я в ту ночь. Эсфирь вопила мифическим зверем. К тому времени она совсем исхудала и, корчась на кровати, была похожа на змею, проглотившую булыжник. Надеюсь, читатель простит меня за умышленно опущенные подробности, которых я не в силах пережить вновь, пусть даже в памяти.

    Когда раздался детский крик, я уже потерял надежду. В доме всё стучало, грохотало, вещи падали сами собой. Шёпот-шёпот-шёпот из тёмных углов. Изнурённые стоны Эсфирь. Каких титанических усилий стоило мне сохранять владение собой, находясь в эпицентре этой бесовщины.

    Посмотрев мутными глазами на нашу девочку, Эсфирь сомкнула подушечки большого и среднего пальцев. Я, одурев от ужаса, упал перед ней на колени и схватил за руку.

    — Эся! Я прошу, я умоляю! Опомнись! Это ведь наша дочь!

    — Мне не хватило... времени... — прохрипела она. — Ещё бы чуть-чуть, и я...

    — Ради нас, ради меня! — я, не помня себя от ужаса, не стесняясь слёз, я с отчаянием глядел на её сомкнутые пальцы, — Эся! Прошу, молю! Всё, что угодно, только не это! Всё, что угодно!

    — Клянись, что сделаешь то, что обещал! — из последних сил крикнула Эсфирь, корчась в красном пятне посреди кровати. — Клянись...

    — Клянусь! — кричал я, непонимая смысла клятвы. — Клянусь! Клянусь!

    Эсфирь указала на журнальный столик в углу, хотела что-то сказать, но захлебнулась дыханием, разжала пальцы, упала на развороченную кровать и испустила дух. До столика я добрался лишь спустя две недели после похорон.

   *

    — А вот и я! — заорал Лопухов-Гриц, заржал, как конь в битве при Ватерлоо и, громыхая ногами, направился вниз по лестнице. — Ваш сосед — редкая сволочь, скажу я вам... — кричал он на ходу, потряхивая пилой в одной руке и бутылкой шампанского в другой. — Как его зовут... В общем, который справа. Я думал, он пристрелит меня из-за этой проклятой пилы! Ей богу...

    — Барыня-барыня, сударыня барыня! — послышался голос изрядно подпившего гостя под белугой ревущую гармонь.

    — Дай, — рыкнул Кирилл, выхватив пилу. — Уведи гармониста отсюда, пока я его не пришиб... Это какая-то казнь египетская, а не праздник!

    — Кирюша, ну куда ты суёшь-то её — отдай, — не унимался Лопухов-Гриц. — Вот, видишь щелочка — туда суй. Если засов, дай бог, без оковки, то недолго вашему старику в укрытии сидеть.

   *

    Излагаю текст письма в точности, после чего поступлю с ним, как поступают в бульварных книжках неверные мужьям графини с любовными посланиями. Я не могу допустить, чтобы хрупкому разуму Милы открылась вся правда. Случись такое — страшно представить, что бы я с собой сделал.

   Мой,

   Читая эти строки в минуту скорби, поверь, я скорблю стократ больше твоего. В моей жизни был один луч света, и не трудно догадаться, кто был этим лучом. Я завещала тебе кошмар, какого ты ещё не испытывал — будь же смел и твёрд духом, каким ты был всегда в трудную годину. Не меньше твоего дорого мне наше дитя, но так сплелась сеть Ахту-Ан-Намарра, что ей суждено было стать жертвой во искупление моей чернильной души. Я согласилась отдать её непорочную молочную душу на растерзание изголодавшимся псам Эль-Кхаиры — задолго до встречи с тобой. Я не могу помешать или воспротивиться, как бы я того ни желала — воля моя тут бессильна.

   Терзая себя, я вынашивала плод, и умирала от одной только мысли о том, на что обречено наше дитя. Ни на миг я не переставала хлестать свой разум в поисках спасения сердца, бьющегося в такт с моим, извела себя так, что забыла, сколько раз стояла на пороге Пустоты. Но там, за реальностью, нашёлся тот, кто помог найти выход. Ты однажды пошутил... Они не понимают шуток. Твои слова были услышаны ими, и они с нетерпением ждут обещанного. Не пытайся понять непостижимое — ты сказал вслух то, что не должен был говорить, но именно эти слова спасут наше дитя.

   Каждый год в день моей смерти, и по злосплетению Ахту-Ан-Намарра, в день рождения нашего ребёнка, после захода солнца до полуночи ты должен съедать часть моей плоти — год за годом, пока смерть не вырвет тебя из объятий жизни. Только так можно уплатить мой долг Ахту-Ан-Намарра, только так нашему дитя вернут право на жизнь, и душа моя обретёт свободу. Я знаю, что ты останешься верен клятве, как был верен мне и нашему Чувству, и нет в моей груди столько силы, чтобы закричать со всей болью, какую я испытываю из-за того, на что обрекла тебя.


    Далее строки становятся неразборчивыми и последняя фраза: «иначе они придут и возьмут сами». Подпись: Твоя.

   Стоит ли говорить, что я к тому времени окончательно поседел, сморщился лицом, как сушёная груша. Я силился забыть, но последние слова каждый день всплывали в моей памяти, как дохлая рыба в реке. «Они придут и возьмут сами».

   После похорон люди постепенно оттаяли ко мне, оставшемуся с малюткой на руках, измученному ведьмой вдовцу. В наш дом опять нанялась прислуга и, если не считать небольших странностей, всё шло гладко. Девочка крепла, поправлялась — кормилица души в ней не чаяла. В заботах о ребёнке время неслось с поразительной быстротой, и я проглатывал горький ком каждый раз, рисуя очередной крестик в календаре.

   Так незаметно наступил чёрный день — день рождения и смерти. К полудню кошмар, который я силился забыть, с новой силой вторгся в мой дом. Мебель ходила ходуном, посуда билась в дребезги, двери с грохотом захлопывались перед самым носом. К вечеру по дому заметались бесовские крики, смех, шёпот, топот. Прислуга, включая глухого старика-извозчика, разбежалась кто-куда. Я хотел взять Милу из кроватки и бежать, куда глаза глядят, но когда я заглянул в люльку — я едва не лишился последнего рассудка. Малютка посинела, будто весь день дрейфовала по Ледовитому океану на глыбе льда.

    Я помню, как опрокинул часовенку, как с каменным скрежетом отодвигал мраморную плиту. Эсфирь лежала передо мной, невредимая, серебрящаяся колдовской бледностью, словно бы мирно уснувшая накануне. Меня била такая крупная дрожь, что я едва мог сохранять равновесие. С безумно округлившимися глазами, я схватил её руку, облизнул сухие губы... Прости меня, читатель, но поверь — в деталях такое не опишешь. От хруста и привкуса меня выворачивало наизнанку и, казалось, сама жизнь желает вырваться из моего осквернённого чрева. Прервав страшную трапезу, я поднял глаза и увидел, как в молодой поросли сосняка маячит пёстрый сарафан убегающей кормилицы.

   На следующий день мне пришлось покинуть родовое имение, поручив продажу его и всех приусадебных земель губернскому товарищу. Земля слухами полнится, и если человек что-то натворил — от слухов не скрыться ни в столице, ни на Луне, ни за гранью реальности. Ещё в поезде я знал, что по приезду стану отщепенцем, изгоем, завести беседу с которым будет считаться не комильфо. Что и произошло, хотя и не так скоро, как я предполагал. Благо, у меня была чудесная дочь, воспитанию и образованию которой я посвятил самого себя.

   Мы поселились в славном доме, неподалёку от Невского, в подвале которого я спрятал худеющий с каждым годом заветный мешок с вышитыми на нём тремя лилиями. Милаша так сильно ко мне привязалась, что не отпускала ни на шаг от себя, и с каждым годом всё труднее было объяснять — зачем я удаляюсь в подвал в день её рождения, когда ей подолгу приходится ждать меня, сидя на ступеньках. Что изменилось с тех пор? Прямо сейчас моя дочь, известная актриса, прославленная необыкновенным голосом, сидит на ступеньках за дверью и ждёт, сама не зная, чего. Кто-то должен разорвать этот круговорот.

   Заветренные кусочки мяса на тарелке с облезлой золотой каймой. Я беру очередной кусочек, кладу его в рот, проглатываю с большим глотком пива. Многое хотелось бы ещё сказать, но немеет язык... Я есть порок — и я ем порок.

   Ба-бах! Дверь с грохотом отворилась, и в подвал ввалился красномордый Лопухов-Гриц, за ним следом мой зять Кирилл и Мила. Я стоял перед ними, навытяжку в мундире, держа заветный мешочек с тремя лилиями под мышкой, как Гектор шлем.

    — Никола-а-а-ай Ива-а-аныч, — с трудом проблеял уже изрядно надравшийся Лопухов и не то неуклюже щелкнул каблуками, не то постарался сохранить равновесие, чтобы не упасть.

    — Кирилл прав, — суровым тоном сказал я, чтобы не вызвать у дочери истерику. — Для тебя, для вас, для меня будет лучше, если я отправлюсь в пансион, — сказал я и вышел прочь.

    На следующий день, когда поезд мчал меня на Черноморское побережье, я рассеяно смотрел на проносящийся разноцветными кляксами пейзаж за окном и думал. Ни вчера вечером, ни сегодня, провожая меня, никто даже не спросил — а что это у вас в мешочке? Истинно так: «Если хочешь что-то спрятать — держи это на самом видном месте». Кирилл хранил надменное молчание, Мила всю дорогу плакала. Но ничего, содержимого моего мешочка хватит, чтобы она прожила долгую жизнь, так и не узнав страшной тайны своего старика.

    — Ты уже большая девочка, — сказал я ей, когда мы, обнявшись, стояли на перроне. — Папа дал тебе всё, что мог и теперь папе нужно отдохнуть. Ты можешь навещать меня, когда тебе вздумается, а я обещаю навещать вас, пока ещё в состоянии передвигаться.

    — Угу... Угу... — всхлипывала она у меня на груди.

   Тот-тут-то-там, то-тут-то-там. Так переговариваются колёса поезда с рельсами. По пути я вспоминал, как ездил к серпоглазым шаманам, к колдунам, увешанным человеческими костями, как разговаривал с йетиподобными своей волосатостью профессорами, как финансировал исследования и экспедиции, но я так и не нашёл способа избавиться от оков проклятия. Ни один из практиков тайного знания, к которым я обращался, не мог понять ни слова из книг Эсфирь. Никто так и не объяснил мне, в ловушку каких лиходейских сил она угодила. Видимо, всему этому было суждено случиться именно с нами и ни с кем больше.

   Вот как неумолимы порой бывают обстоятельства, толкающие человека на такое, перед чем безумие выглядит не так уж плохо. Но если бы меня спросили — хотел бы я изменить принятые когда-то решения? Мой ответ был бы — нет. Я не бросил душу любимой женщины во мраке, я не отдал душу нашего дитя на растерзание отродьям, что древнее самой тьмы, я не предал и не отрёкся. После многолетних размышлений могу сказать, что я прожил счастливую жизнь, в которой нашли место и великая любовь, и счастье, воплотившееся в собственном ребёнке. А всё то зло, выпавшее на мою долю... судя по худеющему мешочку, я его уже доедаю.

Павел Семененко © 2012


Обсудить на форуме


2004 — 2024 © Творческая Мастерская
Разработчик: Leng studio
Все права на материалы, находящиеся на сайте, охраняются в соответствии с законодательством РФ, в том числе об авторском праве и смежных правах. Любое использование материалов сайта, полностью или частично, без разрешения правообладателя запрещается.