КМТ
Учебники:
Издатели:
Ссылки:
|
Апокалипсис был вчера Прохорова © 2005 Зловещее око — У нас народ пассивный, а на нем все делают бабки, никому не нужна здоровая нация и никто не ответит за то, что ее позорно убивают. И никто ответить не заставит. Только в интернете можно вести какую-то работу пропагандистскую.
А почему мужчины живут 58 лет в России, никто не задумывается.
— Я задумывался: отработал всю жизнь, а пенсию платить не надо
(Из одного форума)
Зловещее око
Случилось то в деревне одной под Бронеградом. Только не скажу Вам, в какой. А начнёте у бабок, дедов спрашивать, оне только открещиваться начнут. Городок у нас тихий, спокойный, провинциальный. Коли увидите в небе — звездочка летит — так это корабль космический летит, или самолёт, на наших заводах сонными мухами обсиженный. У нас нечистой силы не бывает. Ну, разве что посветит кому — нито клад Стеньки Разина из-под земли, да так ярко посветит, всеми своими драгоценностями, сапфирами, яхонтами, да короной царской, ослепительной, что бросит человек все свои дела мирские, и потянется к кладу, и становится навеки его хранителем, и никто больше того человека не видит.
Или, к примеру, вот ещё история, особенно для маклеров больно благоприятная. В одном доме, хорошем, дорогом, квартира есть, такая большая, красивая, что можно назвать запросто: царские хоромы. Обычному человеку не по карману, потому селятся туда банкиры, да депутаты разные. Да только недолго они живут там. Тосковать начинают, чахнуть, задумываться. А потом уходят. На восток. Одного магната нашли на дороге в Ташкент, в халате полосатом, шёл пешком, босой, и песни пел, русские, на тарабарский манер. Оказалось, в той квартире один таджик, который стену строил, уронил свои чётки заговорённые, да и замуровали их в стену. А на те чётки жена его наговаривала, да дети, восемь человек, чтобы он возвращался, да с деньгами, да мать, старуха непростая, да отец приказ свой наложил, да мулла над ними читал и по — всякому руками колдовал. И как ляжет новый хозяин спать в том доме, так чует, душа его на Восток тянется. И так велико это притяжение, что не выдерживает он и пускается вслед за душой своей, а там и след его теряется, и знать я про него не хочу, со своими бы делами разобраться.
А дело моё — рассказать, как в одной деревне под Бронеградом мужик курить бросал. Да уж конечно, Вы себе сразу избушку — развалюшку представили, тёмную, да невдалеке туалет срамной, с кривой дверью, которая по ночам на ветру хлопает. Да ещё пасмурный дождливый день, какие-то палки вместо сада, и грязь вместо огорода. Отстали Вы от жизни, драгоценные. В деревне теперь такие дома бывают: кирпичные, в два этажа, да сверху ещё мансарда, вдруг хозяину и хозяйке захочется на пуховой перине забавляясь, прямо на звёзды поглядывать. А во дворе тебе излишества разные, да роскошества: то беседка, то бассейн, то камни специально привезённые, да так хитро по-японски разложенные, что откуда не смотри, а всё их четырнадцать, а не пятнадцать. По правде говоря, их и правда четырнадцать, один взят бывает для хозяйственных целей, как гнёт на кадушку с мочёными яблоками, или ещё для чего важного.
А внутри — то дома всяческие блага и комфортности, и земля вокруг дома ухоженная, а по праздникам да выходным всё пропахивает шашлыками, а хозяин с хозяйкою покачиваются на качельках, таких, как диванчик лёгкий.
Так вот ежели честно, наш герой, Николай, не в таком доме жил, да ему бы всё равно, он человек независтный, да жена его, глядя на лепоту соседскую, запилила: бросай, да бросай курить, как будто, ежели он курить бросит, то станет золотой рыбкой и такой дворец ей сразу же предоставит, или хотя бы дверь в срамном туалете прикрутит, чтоб она не хлопала. Не у одного уже из завистников пересохли в горле слова, мол, плюнь, Николай, на свою сварливую бабу, потому что сильно бы пострадал лицом такой советчик. Десять лет, прожитые с Омелией, не застили Николаю ни красоты её, ни голоса бархатного. Оставалась она для него дюже эксклюзивной и необыкновенной, как её имя. Ну и пошёл он кодироваться, тем паче, модно это, да и ходить далеко не надо.
В деревне в то время дед объявился, в заброшенной халупе и прослыл сразу колдуном, может быть потому что, говаривали, видели его и в городе и в деревне в одно и то же время. И так народ его, колдуна, боялся, что бегал к нему беспрестанно по всякому ничтожному поводу: то напасть снять, то напасть навести, то пить бросить, то за чекушкой. Но дед никогда самогоном не делился, отчего было решено, что самогон у него особый, ядренозабористый, на травах из Красной Книги настоянный. Усмехнулся Николай, когда, покричавши от ворот, перейдя небольшой дворик и постучавши в дверь, крепкой своей мускулистой рукой толкнул низенькую дверь и во тьме сеней деда увидел: до чего же народ непуганый в деревне: такую трухлявую головню испугался. Кажется, дерни его шутя за бородёнку, из него и дух вон. Хотел назад поворотить, а ноги-то подкосились, да и бухнулся он перед дедом на колени. Хотел старика за руку ухватить, да подняться, а руки-то парализовало, как — будто он факел олимпийский двумя руками держать удумал. Хотел было крепким русским словом всю эту злостную напасть развеять, а язык-то пудовый стал, не ворочается. Так и стоит в сенях на коленях, глаза пучит. А дед, так ни разу не взглянув ему в глаза, ушёл в дом. А Николай стоит, недвижимый, только сердце бьётся: бух, бух, да кровь бьёт в щёки да виски. Слышит, старческое шарканье: дед вернулся с большой свечей, переплавленной, вонючей. Всунул её в руки Николаю, поджег. И, глядя снизу на его лицо, Николай поразился: какие у старика глаза молодые, острые, пламя алое свечи отражают.
— Знаю, зачем ты пришёл. Только трудно от скверны избавиться, коли растопил в себе топку адову, да пропитался копотью нечистой.
— Да нет, я просто хотел курить бросить, — хотел сказать Николай, но даже промычать ничего не смог. Услышал только первые слова заговора, что дед бормотал, крутя над его головой круги руками:
— Тебе наперёд, на худой поворот, очи рабские закрой, бездны скверные открой ... Потом все потяжелело и провалился он в сон. А монотонный голос старика раздвоился, растроился, разложился на октавы, на хоры, каждый хор что-то пел, что-то наговаривал, каждый — своё. Николай не улавливал ни слова, но чувствовал, что хоры поют о нем. Один хор пел таким напряженным высоким звуком, что наступал страх: вот-вот от этих голосов лопнет нерв, соединяющий слух с мозгом. Другой хор пел умеренно, рассудительно выговаривая непонятные слова. Третий хор басовитых мужских голосов был нестройный, похож на разборку возбужденных быков — рэкетиров, которых невероятная потусторонняя сила заставила петь. Он прислушивался, старался уловить хоть слово, но не ощущал в этой поющей пустоте себя, не понимал, где он и где его уши, но всем этим свои невидимым существом ощущал: оттого, кто в этом певческом споре кого перепоёт, много для него зависит. Кошмары тем хороши, что когда-нибудь кончаются. Огонь свечи, обжегший Николаю руки, вернул его в стариковские сени. Все путы спали, все голоса снова соединились в один, который из дедовой глотки скрипуче произнес:
— Ежели уж сильно припечёт, так что невмоготу, не кури покупные сигареты, сразу смерть придёт. Вот тебе самокрутки заговорённые, три штуки. Не умрёшь от такой, хоть и тяжело тебе придётся: ежели распечатаешь клятву, закроются оба твои глаза, а откроется третий. Но тот глаз не закроешь, покуда всеми муками и страданиями не истомишься, покуда все запредельное не увидишь, покуда последняя, третью самокрутка выкурена не будет.
И сует ему старикашка что-то в руки.
Взял Николай со старческой корявой ладони портсигар берестяной, лычком на узел завязанный, рванул было прочь, да слышит сзади скрипучий голос:
— Николай, не забыл ли чего?
— Да нет, достаточно вполне и так, — хотел ответить, но в носу вдруг защекотало. И тут произошло не без вмешательства нечистой силы: полез Николай платок искать, которого у него отродясь в кармане не водилось, если нужда была, так справлялся пальцами об землю, а тут — вывернул карман, три сотни и упало. Вспомнил Николай, что готовил их старику, нагнулся, а тут крыса откуда ни возьмись выскочила, хвать деньги зубами, да и в дом, спинкой своей скользко-замшевой по пальцам проелозила. Не по себе стало Николаю, выскочил на улицу сам не свой, по сторонам оглядывается, воздух как рыба свежевыловленная губами хватает. А на улице — по дороге гуси чинно переваливаются, гогочут, баба Клава корову домой гонит, шмель прожужжал, комар укусил, девчонка с мальцом на лавке сидит, ветерок тёплый поддувает, в общем, психотерапия бесплатная, а уж когда в коровью лепёшку чуть не вляпался, совсем релаксация наступила. И чем дальше от дедова дома, тем смелее ему становится. «Что со мной стало, — думает, — не иначе свеча вонючая одурманила». Идёт по улице и ухмыляется: отдал-де за каждую самодельную самокрутку по сотне. Остановился перед табачным ларьком, и чертыхнулся: за те деньги можно было три гаванские сигары купить. Или блок вон, «Парламента», а «Примы» то вообще — ящик. Стоит у витрины, отойти не может: то так прикинет, то так, а у самого под ложечкой засосало, в горле пересохло, в глазах потемнело — так курить хочется, а купить пачку не смеет: в ушах дедовы слова о смерти так и застряли. Таким злым вошёл он и домой, пройдя не более пяти шагов, ибо жизнь так устроена ныне, что табачный ларёк стоит почти возле каждого дома. И ещё не успел он перешагнуть порожек дома, а уж руки его сами берестяной портсигар распечатали. Не мешкая, достал он самокрутку, да и закурил. Ай да махорочка у деда! Продирает от входа до выхода. Аж глаза зачесались. Протёр он глаза. Что за чертовщина: закрыл глаза — темно, открыл глаза — темно. Но, будучи от природы человеком смелым, не стал он жену звать, вспомнив к тому же, что она не офтальмолог, а педагог, а если есть кое-что похуже темноты, так это — слушать нотации и не видеть, куда сбежать. Сидит, ждёт, что дальше будет. И дождался. Всё, что поглотила темнота, она вернула в виде бледно светящихся зеленоватых контуров. Все вещи: невзирая на то, что были сделаны из разных материалов: старое кресло, полка, выпиленная отцовыми руками, старые добрые книжки, даже кувшин для молока — все привычные домашние вещи явили иную, неожиданную и недобрую суть. Они точно насмехались, они одинаково светились, точно неоновые, Николай вскочил с дивана, не желая оставаться в его потусторонних зелёных объятиях. Он с радостью увидел, что его мир не ограничился одним черно-зелёным: зеркало на боковой стене засветилось веселыми серыми переливами, точно призывая Николая. Тот пошел на призыв, но дорога оказалась длиннее, чем обычно: он сделал гораздо больше шагов к зеркалу, чем два, но продвинулся ненамного. К тому же, он заметил, что зеркало уменьшилось. Эдак-то оно совсем исчезнет, подумал Николай и прибавил шагу. Добрался все — таки до зеркала, которое тем временем стало совсем небольшим, да и не зеркалом вовсе, а надгробной табличкой, где его имя и фамилия, дата рождения, а дата смерти не проставлена, а вместо фотографии его живое отражение, то так на миг замрёт, то эдак, будто фотограф с той стороны примеряется, лучший кадр ищет. Все соки жизненные, что в Николае были, вскипели мгновенно, как глянул он в такую перспективу, отшатнулся от зеркала с одним стремлением: бежать! Бежать из ловушки, где смерть начала затевать свои игрища. Окно было ближе, чем дверь, он и выпрыгнул в окно, даже не задумываясь, отчего родной дом играет с ним такую злую шутку.
Тем временем, жена его, Омелия, пришла домой раньше, с намерением нажарить картошки с мясом и посыпать петрушкой с укропом, которых свежесорванный в огороде пучок держала в руке. Мужа дома она не нашла, зато увидела небольшую берестяную шкатулочку, которую, немного походив вокруг да около, все-таки отворила. Увидела там самокрутку, и отчего-то её потянуло попробовать закурить хотя бы раз в жизни. Это ей удалось без всякого труда — дурное дело нехитрое. Прошла, в спальню, удивилась, почему окно открыто, высунулась, покуривая и разглядывая с удовольствием георгины и петуньи в палисаднике. И тут, как обычно бывает после первой сигареты, руки и ноги ослабли и задрожали, голова закружилась от табачного дурмана, она бросила окурок, прикрыла окно и повернулась. Она почувствовала себя настолько обдурманенной и слабой, что даже сил не хватило удивиться тому, что увидела:
На постели лежит мужчина, красивый такой, загляденье, только странный: лежит в постели, с подушки за ней глазами следит, а сам в костюме, полосатом таком, и костюм его расстегнутый, и рубашка расстёгнута, и в разные стороны пораскидана, так что весь его живот наружу, и продолжает он рубашку снимать, так что одна рука совсем оголилась. И видит она, на теле его, на животе и руках, пятно, большое, под кожей синеет. Но ей не противно и не брезгливо, потому что мужчина-то красивый, и смотрит властно и призывно, откуда-то из её девичьих грёз. Ему не надо искать место в её сердце, он всегда был там, раньше, чем муж. Он не пришёл впервые, он вернулся. Ах, — её сердце чуть не остановилось, губы выдохнули-прошептали: — Рудгер Хауэр... Это был он, ещё волосы белые, блестящие, а глаза — ледяные, светлые, властные.
–Несчастная, — говорит ей Рудгер Хауэр по-русски, — у тебя пятна трупные. Ах, — она раскинула халатик, и видит, и правда, на животе синие пятна. Но она даже не испугалась, и не сомлела, потому что почувствовала своё единство с ним, недоброе, порочное, роковое, что их связало огненной цепью. Раскинула халатик, а запахнуть не может, потому что уж не стоит она, а лежит на своей постели, а над нею Рудгер Хауэр склонился. Такой молодой, с белыми своими волосами, зачёсанными назад, только нос у него тонкий с орлиной горбинкой. Склонился и смотрит на неё в упор, глаза-дьявола, а губы, как у ангелочка, розовые, пухловатые, так и хочется поцеловать. Но он уводит лицо, а потом опять склоняется. И когда он третий раз склонился, такая страсть Омелию охватила, что едва сердце не остановилось.
Бежал Николай в потёмках, не думая, куда и зачем, стремясь прочь от проклятой рамки. Остановился, только когда оказался за деревней, у реки, на краю трухлявого заброшенного моста, от которого только сзади мостки остались. И слышит он: скрип, скрип: по доскам будто идёт кто-то. Обернулся — нет никого, а звук всё приближается, будто кто-то тяжёлый медленно навстречу ему двигается, в воду скинуть хочет. Николай, хоть и плавал хорошо, пуще прежнего испугался: место то проклятое, заброшенное, потому как видели люди, что там в полночь утопленники собираются, да друг другу свои жалобы на живых рассказывают, и вой стоит по всей излучине. Понял Николай, что у него два пути — либо в воду, к утопленникам, либо по мосткам, навстречу шагам, назад в деревню. Вдохнул так, что в груди больно стало, да и побежал по мосткам. И слышит всплеск, будто впереди кто сам с мостков в воду кинулся, холодной водой Николая обрызгал — узрел, видать, его татуировку «ВДВ». Обвёл Николай взглядом знакомые с детства места. Вроде всё, как прежде, а не то. И добро бы, приняла бы опасность какую-нибудь личину, он чувствовал в себе достаточно жизни, чтобы угостить мерзкую образину сучковатым дрыном с размаха. Так нет, всё тихо, и от этой мертвецкой тишины веет недоброжелательностью, смертельной ненавистью, как в горах, когда вот такая же напряженная тишь взрывалась вдруг зловещим визгом пуль. Ну я же дома, — сказал себе Николай, — тут не может быть ничего такого. И вдруг пронзило его: Жена. Она ведь скоро туда, в дом, придет. Как бы нечистая чего с ней не учудила. И он проворно пошёл домой, не думая уже ни о рамке, ни о себе, а только жаждая защитить Омелию. Спешит Николай, задыхается, а не останавливается, покуда крайний дом не показался. Пощупал он забор руками, успокоился маленько, перевёл дух. Всё же странно ему показалось, что видит он в темноте, точно кошка, что из окон нигде живого света не видать, а все строения, из бруса ли, из кирпича, из панелей ли пенобетоновых, а светятся в темноте, как гнилушки в лесу, синевато-зеленоватым светом. Добрёл до дома: глядь, а на его месте нет ничего. Ни забора, ни калитки, ни дома, ни баньки. Рад бы он даже увидеть нужник срамной, дверью хлопающий, за который жена его пилила, ан нет ничего, только пустырь, бурьяном заросший. Вдруг видит, посреди пустыря фигура горбатая. Николай, хоть и бездомным оказался, а по-хозяйски подошел к горбатому, взял его за плечо, повернул к себе: глядь, а это его отец. Николай обомлел, да обрадовался было: не чаял он отца живым увидеть. Хотел его обнять, да только чувствует: нету у него родства, не потеплело в груди, а наоборот, ледяное сомнение душу отяготило: отец его не живого цвета, а коричневый весь, как на старых фотографиях, и молодой такой же. Да не в меру развесёлый, улыбается, зубы оскалил, смеётся, ноздрями посвистывает. Глядь, со всех сторон девки да ребята сбегаться начали. И в кого ни вглядится Николай, так и узнает в них стариков и старух соседских, какими они были до войны: молодые, с кудрями, да косами, кого и померших, да в лучших своих одёжках, в каких к фотографу ходили. ». И весёлые все, резвые, ни тебе радикулита, ни прострела, спины у всех разогнутые, у девок косы змеями до земли развиваются, у парней усы густые, и буйные кудри. Их бы спросить, к ним бы с расспросами обратиться Николаю: мол, откуда , да что... Да только суетливые они все такие, резвые, мечутся по пустырю и слышится Николаю, как они приговаривают: «Лапта, лапта». Почувствовал Николай, что и его охватывает веселье безумное, и хочется также бестолково по пустырю бегать. И только произнес он, как все: лапта, у него тут же в руках большая палка оказалась. И смотрит он, палка — больше чем у всех, вроде вратарская. Повыстраивались все напротив, подпрыгивают, веселятся. Стал Николай высматривать — у кого же мяч: глядит, а у каждого есть, да не мяч, а шар деревянный, бильярдный. И вдруг пронзила Николая по всем жилам тощища тяжёлая, аж руки обвисли: невыносимо ему стало, оттого, что нечистая так изголяется, натянула на личины свои любимые трогательные родные образы, с детства дорогие, что дома в малиновом фотоальбоме с голубками на бархатной обложке хранятся. Оглянулся он уныло — посмотреть, какие такие ворота ему оборонять надо — нет, ворота не появились, посмотрел вниз — проверить, нет ли лунки внизу, которую он защищать должен — мать честная! Увидел он красный крест, буквой х нарисованный толсто красной краской, да где! У себя на штанах, да на самом причинном месте. И вся бесовщина прыгает, повизгивает, примеривается, как бы поточнее ударить, да яйца ему отбить. Да ещё увидел Николай, как палка его вратарская вроде меньше стала, и впрямь: всё меньше и меньше становится, и вот он оказался, как на лобном месте, беззащитный, а в руке вместо палки осталась одна дедова самокрутка. Да в довершении всего этого огорчения услышал он вздох. Тихий, но Николай сразу узнал дыхание Омелии. Когда послышался он второй раз, Николай понял, что это не вздох, а стон. Но — где она? Стоны слышатся, но кругом ничего нет, кроме мрачного пустыря и парней и девок бесноватых. Отдал он себе сержантский приказ: «Думай, думай, каждый получает испытания по силе, захочешь-преодолеешь. Не зря ведь ребята в разведку с тобой просились, уверены были, что твоя сообразительность им жизнь спасёт». И через секунду осенило его:
— Дай-ка я дедово заклинание задом наперед прочитаю. Мало было шансов, одну строчку всего непонятную то и слышал. А попробовать надо, не погибать же, сложа руки, стал наговаривать сходу:
— Поворот...наперёд... Очи рабские открой, бездны скверные закрой. — Не знал Николай, к кому обращается, и коробило его, что очи — рабские, однако — в мгновение вся бредовая картинка побледнела, и оказался он прям в своей родной спальне. Но облегчения ему это не принесло. Он увидел Омелию, которая лежала и хрипела и пыталась сбросить со своей груди нечисть невидимую. Тут уж Николаю нетрудно было сделать вывод: надо опять открывать третий глаз, закурить третью самокрутку.
И тут случилось то, что время от времени случается
С каждым курильщиком: сунулся Николай в карман — коробок спичек-пустой, достал зажигалку, в ней нет бензина, в общем, настал конец света. К счастью, авторозжиг в печи сработал, и Николай смог затянуть березовую самокрутку, сунув лицо в духовку так, что вынув его с отпечатками протвиней и гусятницы, стал ненамного красивее черта. К чему, думаете, это я про черта?И так уж нечистой силы вдоволь упомянуто в повествовании. А, вот к чему: затянул он самокрутку, мгновение удивился, отчего ничего кругом не меняется, и скачками понёсся в спальню, с ужасом ощупывая лоб: вдруг третий глаз не откроется.
Вскочив в спальню, что он увидел! Сидит на груди его жены существо плюгавое, реденькая шерстка серую кожу едва прикрывает, глазки маленькие, бегающие, красные прожилки в них вздутые, рога старые, а небольшие, ножки по-бабьи скрестил, и Омелию одной рукой придушивает. Кто же это по-вашему был? Держу пари, что не домовой. Домовые все степенные, очки любят вздеть на переносицу, и частенько, пока хозяина нет, щеголяют в его облачении. А слабость домовых — это галстук. Ежели бы Вы знали, на какие ухищрения идут домовые, чтобы заставить хозяина прикупить эксклюзивный галстук. Ведь какие сейчас галстуки бывают, глаз радуется: там по синему полю пропущена блестящая полоска, там — квадратики, один маленький, другой побольше, третий кантиком обведен. А бывают белые, а на них серебристым отливом... Батюшки светы, про Омелию совсем позабыли.
А та лежит, как покойница, ни рукой, ни ногой не шевельнет, и только тогда понял Николай, что она жива, когда третий глаз её, до того обреченно глядевший на черта, медленно переместил взгляд и жалобно уставился на Николая.
Тот ринулся сделать два последних шага, чтобы простым десантным приёмом схватить тварь мохнатую за грудки, да об пол, а ноги-то переплелись, как у йоги какой, он об пол то и хрясь, да так, что только искры из глаз. Не мешкая, он веревку из-под кровати достал, да так ловко, как в детстве на корову, на черта накинул. Да из всех своих сил каак дернет. Обязательно бы переломил канатом позвонки, если бы то не была самая крепкая шея в деревне — его собственная. Как так получилось, черт его знает. Знает, и сидит, скрипучим своим смехом посмеивается и щерится, глядя, как Николай в петлю вцепился и, напыжившись до воловьих глаз, пальцами старается петлю ослабить:
— Ой, людишки, до чего же вы смешными бываете!
— Вот погоди,-просипел Николай, — сейчас доберусь до тебя, выворочу на тулуп, да нищему отдам, в Бронеграде у покровской церкви сидит, посмеешься тогда.
— Уух, не стращай, и не пужай. Ничего ты мне не сделаешь, покуда твоя жена у меня в заложниках. Вот думаю, какой у тебя выкуп запросить.
— Забирай, что хочешь, только её отпусти. — Николай, нимало не сомневаясь, предложил по максимуму, — душу забирай.
— Эх ты, наивный! На кой черт, не ко дню будь помянут, мне твоя душа? У нас в преисподней и так перенаселение, с углем перебои, сковород не хватает, топливо, понимаешь, дорожает. Не, я тебя на свой баланс не возьму. Недостаток грехов, да и крещённый ты. Юристы отобъют, нотариусы не подпишут.
— Юристы?
— А ты думал? В шестьсот шестьдесят шесть рядов компьютеры стоят. Им же за Интернет платить надо, вот они придумывают каждый день новые заковыки, да параграфы, да штрафы. Мол, поступает твоя душа недополучившая удовольствия, недострадавшая, недоразочарованная, ещё это... некачественная, в общем. На неё даже постоянного места не дадут, а так, в аренду сдадут. Или в лизинг. Если кому из живущих надо начальству ковер вылизать, а спиндулёз не позволяет, тут–то твою душу и волоки им в аренду. А контрабандой тебя в ад тащить — шестикрылые налетят, из этих, из честных таможенников — черт сморщился и почесал спину, — прошлый раз бок подпалили и ещё на рога коронки пришлось ставить. Нет уж, давай-ка, своим чередом, как положено...-Черт достал невесть откуда пачку сигарет, заправски
отправил одну в уголок рта, и задымил, не пользуясь ни зажигалкой, ни спичкой. И такой видимый кайф разлился по всей его тушке, что Николая прям перекрючило: так ему захотелось дымку по глотке пустить, да так, чтобы продёрнуло хорошенько.
Только думал у черта сигарету стрельнуть, глядь, а мохнатая лапа уж к нему с пачкой тянется. Коробок новый, блестящий, все сигареты ровненькие, готовы к употреблению, из пачки высовываются. Взял Николай одну. Смотрит, на ней мелкими буковками что-то написано. Прищурил Николай глаз, да и вычитал: молодая вдова. Пальцы сами эту сигарету в пачку уронили. Вытянул другую, прищурился: рак лёгких, другую — ещё какая-то гадость. И, когда дошёл до импотенции, рассвирепел: так вот ты как, бесовщина, смошенничать решил. Выкрутил по десантному мохнатую лапу, так свернул, что черт взмолился:
— Николай, Николаша, за что? Я-то причём, сигареты обычные, из ларька, это твоё третье око увидело то, что обычным глазам недоступно. Уж день у тебя сегодня такой, решающий, какую сигарету бы ни выбрал, так бы всё и повернулось. Кабы не третий глаз, ничего бы ты не прочитал, что тебе предначертано, и выбрал бы свою дальнейшую жизнь.
Грустно стало Николаю: как он довёл свою жизнь до такого, что с грязным чертякой за руку якшается, и что жена его, его красавица, которой он на первом свидании, коснуться боялся, так переполняло его нежностью, и благоговейным трепетом, жена, которую он любил и дорожил, лежала сейчас распластанной и неодушевлённой, да грудь её чертилой исдавлена и истоптана. И в этот миг, как обратился он с сочувствующим взором на жену свою, лапа черта забилась в конвульсиях, и стал рогатый всячески свою гнусную голову отворачивать. А Николай увидел, как у Омелии над головой появился источник золотого света, черту глаза обжегший. Сначала слабо сияло. Потом всё ярче и ярче, и, наконец, в последние мгновения наличия своего третьего глаза, увидел он на голове жены корону венчальную, чистым сиянием сверкающую. Поднялась она, как царица, как королева, такая прекрасная, такая дорогая Николаю, что у него сердце защемило. А черт совсем усох и бросился биться рогами в пол, и с визгом проскользнул куда то в щель, видно, домой, в преисподнюю, ожоги зализывать.
Николай так устал от впечатлений, что обрадовался тому, что третий глаз закрылся, и жена его, в обычном халате стояла перед ним, и нежно и растерянно смотрела в глаза.
Он подобрал с пола пачку сигарет, пошел, высыпал её в унитаз. Скажу по секрету, на секунду рука его в сомнении дрогнула. Но потом он дёрнул веревочку бачка. И под этот гимн победившей воли оставим его навсегда.
Я знаю, читатель, хочется тебе узнать, так ли и бросил он курить? А я отвечу: есть ли у тебя, читатель, пачка в кармане? В багажнике? Затягиваешься ли ты по утрам, кашляя и закатывая глаза? Вот также и он. А больше мне сказать нечего. Вот, может, напишу что-нибудь паче эксклюзивное про тебя. У нас, домовых, связь хорошая по нынешним временам. Забавно бывает видеть, как хозяин бегает и кричит: откуда такие телефонные счета, откуда, я не звонил в Белоруссию!... У нас, домовых, тоже родственники есть. И в Белоруссиях, и в Америках, и в Италиях...
Прохорова © 2005
Обсудить на форуме |
|