КМТ
Учебники:
Издатели:
Ссылки:
|
Фантастика 2008 Юлия Рожкова © 2008 Шива Примечание: Шива — разрушитель создаваемых им же миров в индуизме.
[...]
В конце света не было ничего поэтического. Не было кровавых закатов, багровых рек и разверзшихся небес. Просто постепенно в прессе и на телевидении начали появляться статьи и репортажи о людях, сошедших с ума — иногда они устраивали погромы, иногда открывали стрельбу в общественных местах. Это называли вирусом, мутацией, эпидемией — да как только не называли. Пока в один прекрасный день это не начали звать «одержимостью». Потому что люди менялись. Они становились сильней физически, менялись внешне — становились выше, их уши чуть заострялись, и отрастали верхние клыки. Их стали звать «демонами». И их стали «изгонять». Начала твориться всякая чертовщина, которую я раньше не могла представить где-то, кроме дешевого фантастического фильма с мизерным бюджетом и убогими спецэффектами. Потом их стали называть демонами уже без кавычек.
Я бы посмеялась над всей этой религиозной чушью, если бы моя младшая сестренка в один прекрасный день не превратилась в такое существо. Она заперла родителей в подвале и подожгла дом. Я пришла со школы к багровому зареву и хохочущей до слез сестренке. Это был мой собственный конец света, и уж он-то получился по всем канонам жанра.
Наверное, в этом была какая-то ирония — прежде чем начинать зверствовать направо и налево, демоны убивали самых близких людей. И все они при этом смеялись. Хохотали, как ненормальные, истерически хихикали, держась за животы, сползали на землю, не в силах держаться на ногах.
[ — Раньше люди боялись любить, потому что опасались, что их ранят, сейчас они избегают любви, потому что опасаются, что ранят они.
— В этом есть логика. Чтобы полностью перестать быть человеком, недостаточно просто убить. Надо своими руками убить своих любимых — выжечь самое человечное, самое ценное, самое близкое, самое сокровенное, что есть в тебе. Тогда пути назад уже нет. Остается только падать.]
Я никогда не зову себя «оставшейся в живых», я зову себя «выжившей». Может, потому что не считаю, что от меня вообще что-то осталось как таковое. Пустая оболочка.
Кельвин подобрал меня тогда. Убил то, что когда-то моей сестрой, которая почти задушила меня, запихнул в машину и уехал.
Я помню этот момент, как будто он произошел вчера. Я вцепилась в Кельвина, ежась от рук подъехавших медиков, пытавшихся осмотреть меня. Наверное, в этот момент меня переклинило. В нескольких десятках метров горел мой дом, в нескольких шагах парамедики закрывали простыней труп существа, которое когда-то было моей сестрой, и все, о чем я могла думать, — это о твердых, надежных, успокаивающих руках Кельвина. Это было единственное, что удержало меня на грани тогда. Это единственное, что не дает мне упасть в пропасть сейчас.
[ — Меня зовут Кельвин. А тебя?
— Мне все равно.]
Сначала я не поняла, почему Кельвин оставил меня при себе. Вроде как пригрел дворняжку, пустил переспать на коврике, а потом выгнать и не смог. А потом, когда потихоньку начала выходить из ступора, то начала замечать за ним маленькие особенности. Иногда он говорит вслух, когда думает, что я его не слышу. Он зовет ее Элли, и я гадаю, кто это — жена, сестра, дочь. Я на нее совсем не похожа — как-то я случайно увидела ее фотографию во внутреннем кармане его куртки. Она похожа на эльфийку — ясные огромные глаза, волнистые волосы до талии, высокие скулы. В противоположность мне — с низкой челкой на глазах, россыпью веснушек и курносым носом.
[ — Мне нужно, чтобы меня кто-то ждал.
— Мне нужно кого-то ждать. Так что все отлично. Правда.]
Когда в первый раз, после того, как Кельвин меня подобрал, он оставил меня на пару часов, я сначала рыдала до хрипоты, разбила кулаки до крови об стенку, а потом забилась в уголок и тихонько выла, пока Кельвин меня не нашел. Он орал на меня, чтобы вывести из ступора, даже пару пощечин отвесил. Когда я осознала, что он вернулся, что это он трясет меня, как липку, и смотрит на меня огромными от ужаса глазами, я вцепилась в него руками и ногами, отчаянно желая врасти в него, залезть под кожу, чтобы он никогда-никогда не уходил.
Я думаю, Кельвин пытался от меня избавиться. Изо всех сил пытался. Но в те первые дни у меня случалась истерика, если он даже заговаривал о том, чтобы найти мне хорошую семью и оставить там. А потом, когда я научилась обходиться без него на короткие промежутки времени, было уже поздно.
[ — Это неправильно.
— Что?
— То, что между нами... Это просто неправильно.
— По мне, так все, что между нами правильней некуда. Но ты можешь думать, как тебе удобней. Я все равно никуда не денусь.]
Я перевязываю волосы красной лентой, которую мы нашли на одном из пожарищ. Это глупо, и символически, и показушно, но мне нравится. Когда Кельвин уходит, я повязываю ленту ему на запястье и прошу вернуть ее мне. Я не прошу его вернуться, не могу физически выдавить из себя эти слова, просто смотрю на него умоляющими глазами и раз за разом твержу, чтобы он вернул мне ленту. Он меня всегда понимает. Молча целует в лоб и кивает. И почти после каждого возвращения на ленте новая кровь.
У Кельвина случаются приступы. Один раз после того, как он изгонял демона из девятилетней девочки, которая разодрала в клочья всю свою семью. После этого он выпил бутылку виски, как газировку. Он пялился в пространство впереди себя, даже почти не моргал. Просто судорожно стискивал побелевшими пальцами уже пустую бутылку и мелко-мелко дрожал. В такие часы я не пытаюсь с ним заговорить, просто накидываю на него плед и сворачиваюсь вокруг него клубком. Мне почти физически больно, когда он такой. Иногда мне кажется, что любовь должна быть именно такой — когда чужая боль выворачивает грудную клетку наизнанку. Когда ты кровоточишь вместе с этим человеком, плачешь вместо него, молчишь вместе с ним и вместе с ним проваливаешься в тихую пучину отчаянья. Но ни я, ни Кельвин не можем любить. Мы оба просто оболочки, которые судорожно цепляются друг за друга, заставляя сердце биться и легкие впускать и выпускать воздух. Он просто как-то взял меня с собой, а я осталась с ним.
Когда я говорю Кельвину, что люблю его, у него становится взгляд, как у загнанного пса. Я знаю, что он панически боится любого вида эмоциональной связи. Потому что демоны никогда не вселяются в одиночек. Потому что одиночкам нечего терять, у них нечего брать.
[ — У тебя есть я.
— Это меня и пугает.]
Иногда мне снятся сны про мою прошлую жизнь. Иногда Кельвин зовет во сне Элли. Я все еще не спрашиваю, кто это. Я вообще боюсь употреблять прошедшее время в его присутствии.
Мы вообще никогда не говорим о важных вещах. Я могу разбудить его в два часа ночи и до рассвета разглагольствовать о системе начисления налогов, как правильно выращивать маргаритки или стоит ли нам завести хомячка и какого цвета клетку ему купить. Мы можем трепаться часами, о сущей ерунде, но когда дело доходит до серьезных и личных вещей, я скатываюсь на слезы и истерики, а Кельвин замолкает и начинает говорить глазами.
Мы любим с Кельвином мечтать. Сидеть на полу, прислонившись друг к другу спинами, и мечтать. О теплых странах, о лучшей жизни, о прыжке с парашютом, о Большом Барьерном рифе и кубинских сигарах. Мы мечтаем о всем том, чего иметь никогда не сможем. Но пока его горячая спина греет меня, я верю, что все еще возможно.
[ — Предатель. Тебе недолго осталось.]
Один из демонов, которого Кельвин изгонял, зашипел что-то вроде «предатель». Они все его ненавидят — даже не из-за того, что он приходит, чтобы их убивать. Они ненавидят его, как только видят. Они пытаются выслеживать нас, пытаются устраивать ловушки и засады, но мы всегда уходим невредимыми. В такие моменты я чувствовала себя обузой — я просила Кельвина бросить меня, оставить в какой-нибудь семье в одном из маленьких городков. В такие моменты уже я сама просила его избавиться от меня. Просила, умоляла, плакала, в глубине души просто каменея от мысли, что он может меня послушать. Кельвин молча пережидал мои истерики, а потом одним еле заметным движением брови отметал все мои аргументы.
[ — Люди на удивление живучие твари. Приспосабливаются ко всему, даже к демонам.
— Что за сарказм из уст столь юного создания.]
Иногда мне кажется, что под землей поселилось огромное многоглазое и многорукое существо. Копошащаяся черная склизкая масса с длинными щупальцами. Изредка оно вылезало наружу и заражало людей.
Со временем у меня развился демоно-датчик. Я чувствую их взгляды. Они смотрят так, будто знают, что я одна из выживших. Они смотрят на меня, как на недоеденный кусок бутерброда — надо докончить, но можно не торопиться, все равно никуда не денется. Я почти постоянно ощущаю на своей спине демонические взгляды. Иногда, когда я резко оборачиваюсь в таких случаях, то обнаруживаю за своей спиной только Кельвина, вымученно растягивающего губы в улыбке в ответ на мой взгляд, но она никогда не достигает его глаз. Я успокаиваюсь, но ощущение присутствия не проходит.
Кельвин никогда не смеется в голос. Ухмыляется, хмыкает, улыбается — да. Но никогда не смеется, и я знаю, что это неспроста. Кельвин очень не любит зеркала. В одном из домов он разбил зеркало в ванной комнате на мелкие кусочки. И бил кулаком по осколкам на полу, словно пыталась растолочь их в пыль. Я нашла его спустя полчаса, когда вернулась из магазина. Весь пол представлял собой смесь из окровавленных осколков и кровавых потеков, затекающих в квадратные швы между плитками. Я плакала, пока вытаскивала осколки из его костяшек. После этого я не разговаривала неделю.
[ — Мы просто психи. Два психа-социопата с нездоровой эмоциональной завязкой друг на друге.
— Не говори, что тебе не нравится, как это звучит.]
У нас с Кельвином много своих способов справиться и забыться. Один из них — молчание. Иногда Кельвин замыкается в себе на недели — его взгляд словно расфокусируется. Хотя он все так же успешно изгоняет демонов и находит новые наводки. Он выполняет свою работу, но его взгляд не обретает ясность. Наверное, он строит те песчаные замки, что мы с ним спроектировали. Или он с Элли — я не знаю. Да и не хочу знать, наверное. Когда он приходит в себя, то молчаливо извиняется — взглядом, своими необыкновенно большими карими глазами. Он целует меня в лоб, мягко откидывая с него челку, гладит по затылку. И мы снова говорим — болтаем о всякой чуши, наверстывая упущенные дни.
[ — Почему мы такие, Кельвин?
— Чтобы начать все с начала, нужно опуститься до отметки абсолютного нуля. Стереться до едва заметного наброска, а потом начать писать себя новыми красками, прорисовывая совершенно другие линии. Мы падаем, и падаем, и падаем день за днем, но дна почему-то достигнуть все никак не можем.]
Жить мы остаемся в тех домах, из которых изгнали последнего демона из семьи. Это странно — ходить по комнатам, где совсем-совсем недавно жили люди. Как будто по царству мертвых. Наш с Кельвином шум и смех звучит неуместно. Отражается эхом от стен, раскатывается по комнатам, впитывается в жадные стены. Поначалу я чувствовала, как вымерший дом будто поедает меня, высасывает всю жизненную силу. Но потом вместо этого я научилась представлять, будто дом наоборот рад, что мы еще хотя бы на короткое время оживим его.
Вымерших домов боятся. Даже мародеры. В городах из-за этого на нас косятся, перешептываются за нашими спинами. Мы в их глазах чуть ли не осквернители могил. Но помалкивают. Потому что порой мы их единственный шанс на очистку города.
Я чудовищно быстро привыкаю к новым местам. Поэтому я прошу Кельвина уезжать из города в течении месяца. Иначе дом, в котором мы живем, слишком сильно становится похожим на дом.
Где-то в багажнике валяется моя смятая в комок школьная форма. Единственная оставшаяся у меня вещь из прошлой жизни. Я хотела выкинуть ее сотни раз, но никогда не поднималась рука. Так же как у Кельвина есть старый потрепанный плед. Он таскает его за собой везде, куда бы мы ни заселились. Я знаю, что этот пред из его дома. В уголке его даже осталась полустертая вышивка «КК». Когда я нашла ее, то поняла, что даже не знаю, какая у него фамилия. Хотя Кельвин даже не знает моего настоящего имени.
Мое имя меняется каждые пару недель. Когда мы переезжаем, я беру себе имя умершей хозяйки дома и отзываюсь на него, пока не перееду на новое место, не въеду в новый вымерший дом. Кельвин кривился, когда я просила его звать меня разными именами, потом свыкся, а потом понял. Это для меня — потому что я когда-то тоже умерла, это для дома — чтобы он не отвыкал резко от старых хозяев, это для тех людей — потому что хоть пару недель, но все еще можно было сказать «Кейси из желтого дома на Бейкер стрит», «Молли из дома напротив церкви» или «Софи из тюдоровского особняка на углу Седьмой и пятой».
[ — Я не хочу брать обратно свое имя. Меня больше нет.]
Кельвин красив. Красив и чертовски обаятелен. Он одной своей сногсшибательной улыбкой может кого угодно заставить открыть дверь, чтобы потом убить члена семьи — зарождающегося демона. И люди благодарят его. Кельвину надо было стать успешным бизнесменом, собирающим в своих руках целую империю. Ему надо было стать рекламщиком, финансистом, аналитиком, да кем угодно. Его властная, поглощающая натура явно не была создана для того, чтобы мотаться по городам, изгоняя демонов и убивая потенциальных демонов, со сдвинувшейся на нем девочкой под мышкой. Ему надо ходить в костюмах от итальянских дизайнеров, а не в растянутых толстовках с капюшонами и протертых джинсах с неотстиранными потеками крови. Кельвин в корне неправилен, словно в нем что-то сломали. Оболочка и начинка осталась, а база исчезла. Словно из дома вытащили фундамент: стены и крыша вроде есть, есть люди, живущие в нем, но стоит спуститься в подвал, как понимаешь, что все это в корне неправильно и в любой момент рухнет.
Кельвин всегда говорит: «Привет, меня зовут Кельвин, а это Кейси/Молли/Софи. Мы пришли вам помочь». Он никогда не говорит: «Мы пришли убить вашу дочь/брата/отца, чтобы они не убили вас». Он говорит, что мы здесь, чтобы помочь.
[ — Когда ты захочешь уйти от меня, то просто встань и уйди, ладно? Не раздумывая, не размышляя, не анализируя. Не прощаясь.
— Я никогда не захочу уйти.
— Не прощаясь. Договорились?]
Кельвин пытался от меня избавиться. Он пытался отдалиться от меня, насколько это возможно. Иногда целыми днями со мной не разговаривал, прятал взгляд и отворачивался, когда я пыталась с ним заговорить. Это было больно. Это было настолько больно, что иногда мне хотелось колошматить рукой стену, пока костяшки не превратятся в кровавую массу, только чтобы перебить это внутреннюю раздирающую меня на куски боль.
Кельвин никогда не приводил домой женщин, он либо шел к ним, либо искал какую-нибудь подворотню. Один раз, когда он был в особенно мерзком настроении, то чуть ли не пинками выгнал меня из дома и затащил домой какую-то метелку. Я молча забрала плед — тот самый плед — и отправилась спать в машину. Несколько часов я ревела, вертелась с боку на бок и дрожала — не от холода, от страха. В первый раз со смерти семьи я спала одна. У меня буквально разрывались барабанные перепонки оттого, что я не слышала под ухом знакомый стук сердца, не ощущала горячего дыхания в волосах, мягкой тяжести его руки у меня на талии. Я чувствовала, как будто падала. Может, Кельвин именно это падение имел в виду, потому что это было больно, просто до невозможности больно, но дна, чтобы разбиться насмерть, все не было и не было. Мне казалось, что в любой момент из темноту выскользнет демон, засмеется гортанным смехом, выбьет стекло и начнет душить, резать, избивать, и смеяться, смеяться, смеяться... Когда под рассвет я забылась тревожным сном, то даже не стала скандалить и кричать, когда он открыл дверь, взял меня на руки и отнес домой. Свернувшись вокруг него клубком, я гадала, почему не могу на него злиться, даже когда он ведет себя как последняя тварь и почему он никогда не извиняется вслух, но я всегда вижу его виноватые глаза, его такую редкую робкую улыбку. Он притиснул меня к себе, как мягкую игрушку, и все снова стало хорошо.
Меня иногда пугает, как Кельвин смотрит на меня, когда думает, что я этого не вижу. Что-то неправильное, нерациональное в его взгляде — вопрос и ответ, внутренняя борьба и разлом. Он был настолько задумчивым, умоляющим, виноватым и переполненным эмоциями, что меня начинало мутить. После таких взглядов либо приставляют пистолет к виску, либо уходят в неизвестном направлении. Так смотрят, когда прощаются.
Он выглядит, как будто я ударяю его под дых, когда говорю, что люблю его. Как будто говорю что-то в корне неправильное, неестественное, ужасное. Он не хотел моей любви — ни в каком виде. Избавиться от меня он уже не может, потому что знает, что я не выживу. А может, не выжил бы и он сам. Но он делает все, чтобы держать меня на расстоянии. Но я все равно всегда слышала то, что он никогда не произносил вслух.
[ — Ты любишь меня?
— Дурацкий вопрос. Люблю, конечно.
— Не надо. Пожалуйста.]
Первое, что я зарубила на носу, что твердил мне Кельвин день за днем, — это то, что если я вижу демона, чувствую демона, ощущаю его присутствие, то мне надо бежать без оглядки. Демоны не знают пощады, демоны не знают разбору, демоны не знают жалости.
Когда я вижу, как Кельвин запирается в ванной, то одна половина мозга твердит мне, что надо бежать. Потому что я знаю, что демоны называют его «предателем» из-за того, что он пошел против своих. Потому что я знаю, что демон внутри Кельвина не психологический, а настоящий, и схватка с ним тоже не психологическая, а каждодневная — тонна контроля, ни малейшей возможности соскочить, ни малейшего послабления, ни на секунду. Потому что я догадываюсь, что это Кельвин убил Элли.
Иногда это половина мозга побеждает, и я даже отхожу на пару сотен метров от нашего дома на тот момент. Но потом словно натягивается невидимый поводок. Я чувствую, как начинаю падать, падать, падать... И возвращаюсь.
Потому что от Кельвина мне бежать некуда.
[ — Все хорошо. Я держу тебя.]
Юлия Рожкова © 2008
Обсудить на форуме |
|